Хорошо знавшие его легаты понимали, что он еще не успокоился, но, когда он пришел, чтобы приветствовать Мандубракия, никто из тех, кто ежедневно общался с ним, даже не заподозрил бы этого. Очень высокий для римлянина, Цезарь был одного роста с царем, но отличался от него сухощавостью и рельефностью мускулатуры, особенно на ногах (сильные ноги вообще были характерны для римлян, привычных к длительным переходам). Дополняла картину искусно изготовленная кожаная кираса и юбка из свисающих кожаных ремней. Чресла великого человека опоясывал не меч или кинжал, а алый шарф — знак его высокого положения. А еще он был светловолосым, как галл! Его редкие бледно-золотистые волосы, зачесанные с затылка на лоб, чуть вились. Брови, тоже бледные, контрастировали с обветренной, цвета старого пергамента, кожей. Губы чувственные, капризные. Нос длинный, с горбинкой. Но больше всего говорили о нем глаза, бледно-голубые, с тонкими черными ободками. Взгляд их был пронизывающим, не столько холодным, сколько всеведущим. Царь подумал, что Цезарь отлично знает, почему выбрал именно тринобантов.
— Я не скажу тебе: добро пожаловать на твою собственную землю, Мандубракий, — произнес Цезарь на хорошем языке атребатов, — но надеюсь, что это скажешь мне ты.
— С радостью, Гай Юлий.
Великий человек засмеялся, демонстрируя хорошие зубы.
— Нет, просто Цезарь, — поправил он. — Все знают меня как Цезаря.
Вдруг возле него возник Коммий. Он широко улыбнулся Мандубракию, подошел к нему, обнял, похлопал. Но когда полез с поцелуями, Мандубракий слегка отстранился. Червь! Римская кукла! Собачка Цезаря. Царь атребатов, предавший Галлию! Рыщет всюду, выполняя приказы врага. Сдал, кстати, и его, Мандубракия. И неустанно хлопочет, сея разногласия среди британских царей и обеспечивая Цезарю необходимую поддержку.
Префект кавалерии, воспользовавшись заминкой, протянул Цезарю небольшой красный футляр, который капитан баркаса передал ему с таким почтением, словно это был подарок римских богов.
— От Гая Требатия, — сказал он, отсалютовал и отступил, не сводя преданных глаз с лица генерала.
«Клянусь Дагдой, они и впрямь любят его», — с удивлением подумал Мандубракий. Значит, правда все то, что болтали в Самаробриве. Они, как один, умрут за него. Он знает об этом и использует это. Потому он и улыбнулся префекту и назвал, как друга, по имени. Тот теперь никогда этого не забудет. И будет рассказывать своим внукам, если, конечно, доживет до их появления. Но Коммий не любит Цезаря. И не только потому, что ни один длинноволосый галл не может его любить. Единственный человек, которого любит Коммий, — это он сам. Чего же тогда добивается Коммий? Стать главным царем в Галлии, как только Цезарь вернется в Рим?
— Позднее мы пообедаем вместе и поговорим, Мандубракий, — сказал Цезарь, вскинув в прощальном жесте руку с письмом, после чего повернулся и направился к кожаному шатру, стоящему на искусственном возвышении и увенчанному алым флагом.
Обстановка внутри шатра мало чем отличалась от обстановки в жилище самого младшего из военных трибунов: складные стулья, складные столы, разборный стеллаж с отделениями для свитков. За одним столом сидел личный секретарь генерала Гай Фаберий, склонившись над кодексом. Кодексы были нововведением Цезаря, которому надоело, что свитки постоянно сворачиваются и приходится держать их обеими руками или ставить на них грузы. Он стал пользоваться листами бумаги Фанния, которые велел сшивать по левому краю, чтобы законченную работу можно было перелистать. Получавшиеся прошитые стопки он называл кодексами, уверяя, что они гораздо удобней, чем свитки. Для легкости чтения он разбил площадь каждого листа на три столбца, вместо того чтобы тянуть строку чуть ли не до обреза бумаги. Он задумал это для своих посланий в Сенат, всегда казавшийся ему сборищем полуграмотных недоумков. Мало-помалу кодексы стали преобладать в канцелярии Цезаря. Однако у кодексов был серьезный недостаток, который сводил на нет их способность заменить свитки: при многократном использовании листы отрывались и легко терялись.