Ветер усиливался, в морозный воздух поднялся мелкий песок. Он сек кожу до ожога. Пришлось Васе прижать к щекам руки в перчатках, словно шоры надеть.
Неожиданно стало светлеть. Я не сразу понял, в чем дело. Светился вроде сам воздух, ставший упругим от быстрого движения.
Наконец мы вошли в первое на нашем пути понижение меж высоких песчаных бугров — чурот. Порывы проходили выше нас, отчетливо слышался шелест, мягкий и звенящий. Сделалось видно, что над хребтами веет светлая, отделенная от темного неба седая полоса поднятого ветром песка. И стали видны звезды. Я огляделся и оторопел. Огромная медная луна стояла за нашей спиной. На её фоне, как на круглом щите, рисовался старый, чуть не в обхват, саксаул с гривой ветвей и веточек, которые будто от ужаса торчали в разные стороны на изломанных судорогой, скрюченных сучьях. Дерево стояло поодаль и все целиком помещалось на ржавом лунном диске. Потом в глубине чурота замаячило много деревьев. Светлокорые, они светились на фоне темного песчаного бугра, будто призраки.
Через несколько километров на повороте мы неожиданно увидели луну перед собой. Она висела высоко, стала маленькой и очень яркой, такой яркой, что иссеченным пылью глазам было больно глядеть на неё.
Пар от дыхания отливал радугой в лунном свете.
И тут в глубокой тишине мы вдруг услышали высокие голоса. Переглянулись и пошли в ту сторону. Вскоре говор споривших, видимо, людей стих. Потянуло горьким дымом костра из саксаула. Мы свернули в соседний чурот и увидели в затишье меж кружевных саксауловых ветвей костер. Вокруг сидело несколько человек. Разношерстно одетые: кто в шубе, кто в шинели, кто в пальто, разных шапках от казахского колпака, подбитого мехом, до ушанки армейского образца. Они тупо смотрели в огонь. Подошли мы поближе, приметили за кружком мужчин двух русских женщин в демисезонных пальто, полушалках и обуви не по сезону — ботах. В ботах в такую-то погоду! Они устроились, скукожившись за спинами мужчин, занявших лучшие места около тепла.
Даже судя по одежде — городские. Не здешние, эвакуированные. Вид интеллигентный. Пожалуй, учительницы. Как они оказались среди дезертиров? Не спросишь. Почуют пятеро, что мы не их поля ягода, расправа коротка. Мы и пистолетов достать не успеем. Да если мы и сладим с ними — куда поведем под конвоем? В милицию. И раскроем себя. Не знаем мы, где Аргынбаевы. Пока их здесь, кажется, нет. Но могут появиться. Может быть, эта группа — часть банды?
— Нужно быть понахальнее, — сказал я Васе. — Понадобится — прикрой.
— Только шепни, на всякий случай, чтоб не обмишулиться.
— Ты тоже.
— Само собой.
Мы вступили в круг света от костра.
Заметив нас, мужчины заговорили меж собой, бросая на меня и Васю подозрительные взгляды. Больше всего их внимание привлекла моя увесистая палка. Однако, убедившись, что мы в гражданском и винтовок у нас нет, мужчины успокоились и равнодушно закивали в ответ на приветствие. Встрепенулись и женщины. Именно встрепенулись, но, увидев нашу доброжелательность по отношению к мужчинам, вновь скукожились, пытаясь прикрыть полами пальто окоченевшие ноги.
Где-то поблизости слышалось шакалье взлаивание и вытье.
— Что вы за люди? — спросил я. Судя по тому, что все пятеро были призывного возраста, мы наткнулись на дезертиров, объединившихся в шайку.
— А ты НКВД? — усмехнулся старший среди мужчин. — Кто сами?
— Гуртоправ и бухгалтер. Пастбища ищем,
— Это вон им рассказывай! — сказал старшой, мотнув головой в сторону женщин.
— Они здесь откуда? — спросил я.
Никто не ответил. Молчали и женщины. Вглядевшись в лицо каждого, я убедился: нет среди сидевших у огня ни Исмагула, ни Кадыркула Аргынбаевых.
Старшой спросил:
— Еда есть?
— Немного есть.
— Садитесь, — милостиво разрешил старшой. Во всякой своре есть пес, который первым скалит зубы да лает. Был такой и здесь — крупный, в непомерном халате, поверх шинели, доброй шапке на лисьем меху.
Мужчины послушно потеснились, давая нам место у костра.
Мы вытащили из вещмешков по лепешке и по две банки тушенки. Я быстро вскрыл их и подвинул к огню. Старшой, закряхтев, потянулся к банке, схватил, принялся заскорузлыми пальцами выковыривать мерзлое мясо и громко чавкать. Двое других из шайки тоже взяли по банке. Надо думать, и они поступили по праву старших. Но когда очередь дошла до четвертой, я сказал:
— Нет. Это для женщин.
— Посмотрите на него — он женщин любит! — хохотнул старшой с набитым ртом. — Женщин любит!
Плечистый верзила явно лез на рожон. Он понимал, что в стае голодных и малодушных верховодит тот, кто либо силен и может достать еду, либо тот, в чьих руках мясо и хлеб.
— А тебя что, отец родил? — тихо спросил я.
Никто из сосунков не поддержал старшого. Кто бы они ни были, в них ещё осталось воспитанное с детства чувство уважения к женщине — матери, сестре. Видимо, эти вчерашние мальчишки ещё не опустились окончательно.
— Зачем чужих матерей обижаешь? — уверенно продолжил я. — Враги тебе эти женщины? Почему не накормить.
— Самим нечего есть. У тебя в мешке консеркы… Я видел…
— Не твое дело. Что дали, то и ешь.
— Больно храбришься, колченогий! — повысил голос старшой.
— Заткнись! — крикнул я. — Эй, подвиньтесь, пусть женщины сядут ближе к огню.
Парни, сидевшие против меня и не сводившие взгляда с тушенки, повиновались. Я толкнул в бок Васю. Тот сказал женщинам по-русски:
— Двигайтесь к огню. Сейчас мясо согреется.
Женщины молча покорно втиснулись в круг сидящих у огня. Стащили зубами городские перчатки с пальцев, потянули к углям красные, опухшие, скрюченные от мороза руки. Одна из женщин, помоложе, всхлипнула, не поднимая лица. Другая глядела, не мигая, на огонь огромными запавшими голубыми глазами, тусклыми от бесконечного отчаяния.
Я понял: гони мужчины этих женщин от себя плетьми, они не уйдут. Сильнее страха перед людьми был ужас городских жительниц перед пустыней. Кто мог отпустить их одних? Что заставило самих пойти на риск и отправиться в путь через пески?
Саксаул горел споро и жарко.
Консервы запаровали, согрелись. Я отломил по четверти лепешки и протянул их женщинам, подвинул к ним банку. Они безучастно приняли еду, жевали, словно машинально, может быть, потому, что на них смотрели голодные глаза окружающих.
— Ешьте, ешьте! — подбадривал их Вася по-русски.
— Бабы сытые… В Ленинграде всё сожрали — сюда приехали, — пробурчал старшой и уставился на меня щелками глаз, наблюдая. Он хотел, ждал, чтобы я сорвался.
Очень захотелось мне отвести женщин подальше да и швырнуть гранату во всю эту свору.
— Сытые они! — зло ощерил зубы старшой и, распаляясь, заорал: — В Ленинграде продукты сожрали, сюда объедать приехали? Нам самим есть нечего! — и к нам: — Забирайте баб, жалельщики, и убирайтесь! Только консервы оставь, колченогий…
Не сводя с меня глаз, плечистый мужик нащупал около себя суковатое саксауловое полено, вскочил:
— Давай сюда еду!
Подсвеченный огнем костра, взъяренный, обросший верзила с занесенным дрыном был страховиден: сверкали белки его вытаращенных глаз.
— Еду давай!
Я тоже взялся за палку, прикидывая шансы на быстрый успех схватки. Мне нужен был только успех, решительный успех, чтоб остальные не успели выступить на стороне верзилы.
— Ну! — и старшой шагнул ко мне.
Пришла пора ответить, но только словом!
— Шакал ты вонючий, не человек!
Правой рукой я поднял палку над головой, чтоб отразить удар, левой — выхватил из костра полуобгоревший сук. Шепнул Хабардину:
— Вася, прикрой… — и поднялся.