— Прочь!
Он приходит в себя. На лбу покоится ладонь сивиллы — успокаивая, утешая. Ладонь возвращает к жизни, гонит кошмар прочь.
— Грот сказал мне, что мальчика можно разменять, — говорит Эльза, когда они выходят к отцу, изнывающему от ожидания. — Пальцы на ногах. Еще левый глаз. Радуйтесь, глаз вылущивать не придется. Он просто перестанет видеть.
— А нельзя только пальцы? — с робостью интересуется отец. — Или только глаз?
— Извините, нельзя.
— А…
— Здесь не базар. Здесь не торгуются.
В госпитале Танни поят отваром — горький станут давать позже, а сейчас дают медвяно-приторный. Отвар пахнет миндалем, полынью и дымом. Танни не понимает, спит он или бодрствует. В левый глаз ему чем-то капают. Он ждет медной спицы, и радуется, сообразив, что спицы не будет. Глаз слегка печет. Танни быстро перестает обращать на это внимание. Когда лекарь отрезает пальцы, боли почти нет. Словно режут кого-то другого. Другому, наверное, больно, другой криком кричит… Танни сочувствует бедняге: вяло, сквозь дрему. И засыпает по-настоящему.
Чтобы проснуться в бараке для изменников.
Он проводил взглядом Эльзу. Она шла — плыла! — вдоль барачной стены. В стене, сложенной из грубых, плохо ошкуренных бревен, через каждые пять шагов были дощатые двери. За ними располагались такие же каморки, как у Танни. Интересно, сколько в поселке народу? Размен стоил дорого, в зависимости от запросов, но от желающих все равно не было отбою. Правда, большей частью люди приходили летом или осенью. Кое-кто, прослышав о чудодейственном гроте, приезжал к сивиллам за сотни лиг. Эльза, миновав семь дверей, нырнула в восьмую. Говорят, сивилл здесь целая дюжина. Работы хватает всем. Впрочем, назвать «работой» то, что творилось в Янтарном гроте и в госпитале, у Танни язык не поворачивался. Работа — мешки в порту таскать. Или сапоги тачать.
А чудеса творить — это разве работа?
Небо нахмурилось. Безымянный, угрюмый бог, засучив рукава, взял портновскую иглу с дратвой — и принялся деловито зашивать прорехи в тучах. Солнце поблекло, выцвело; скрылось за пеленой облаков. Снег медлил. И сивилла медлила выйти из барака. Танни заерзал на табурете. Здоровенная кружка отвара, да еще кружка воды… Мочевой пузырь напоминал о себе с настойчивостью нищего попрошайки. Нужный горшок, накрытый крышкой — у лежанки, в двух шагах. Но вдруг госпожа Эльза выйдет как раз тогда, когда его не будет у окна? Естество, однако, победило. Был Танни влюблен, или нет, но нужда — она и есть нужда, и сердечная страсть ей не указ. Как мог быстро, мальчик доковылял до горшка. А когда отжурчал и зашкандыбал обратно — услыхал вдалеке неясный шум. Море? Далековато отсюда до моря. Ветер? Ерунда, возразили неподвижные ветви деревьев. Голоса? Точно, голоса! Вроде как толпа — идет-топочет, гомонит, шумит…
Похоже, уйма народу!
Шум приближался, делался громче. Танни встал и охнул, скривившись от боли — отрезанные пальцы еще не зажили до конца. Накатив волной, боль медленно угасла. Танни прижался щекой к холодному стеклу, пытаясь увидеть, что творится в той стороне, откуда надвигался шум. Стекло запотело от дыхания, мальчику пришлось протереть его ладонью.
— А-а-а-а!
Истошный, отчаянный, полный ужаса и смертной муки вопль на миг перекрыл глухой гомон толпы; наотмашь ударил по ушам.
Оборвался.
4.
В королевских покоях царило лето.
Чувствуя, как на лбу выступает частый бисер пота, а подмышки становятся липкими, король Фернандес с трудом дотащился до кресла. Бархат и дуб со скрипом приняли августейшую задницу. «Натопили, — вполголоса ворчал король. — Добро пожаловать в печь…» Внизу, почти неслышимый здесь, бушевал пир. Собаки дрались за кости, жонглеры ловили булавы, а благородные рыцари, пьяные до остервенения, считались обидами. Затем они мирились, щипали грудастых служанок — и снова принимались ссориться. Кое-кто даже потащился во двор, на снежок, чтобы всласть помахать мечом, да упал на полпути и заснул в опилках.