Если скажу хоть слово - разревусь. Следом - Балашов. Вот так и будем рыдать, неподвижные, глядя вслед уходящему поезду, ку-ку. А потом возненавидим друг друга. Пьеса давно срежиссирована, дилетантские поправки оставьте при себе.
И все же я хотела... потому что нельзя же разойтись молча...
Балашов покачал головой.
- Милая. Ты, наверно, забыла: на прощанье - ни звука.
Сжал в руке мои пальцы. Отпустил. Задержался взглядом. Мы оба плакали. Больше я его не видела.
* * *
...Четверг. Восемь вечера. Памятник Пушкину.
Немного нервничаю: как-никак, первое свидание.
Двадцать минут девятого. Может, он что-то перепутал?
Половина. Торчу тут, как дура.
Без двадцати девять. Он не придет.
Без четверти. Он не придет. Что-то случилось. Жаль. Привет.
Балашов сует в руки цветок, переводит дыхание. Долгий поцелуй; извинения: главред совсем обезумел, в последний момент слетел материал, а собак повесили на Ивана. Пришлось отдуваться, срочно кропать замену. Между прочим, матерьяльчик-то Юлькин был.
Идем по мокренькому Тверскому бульвару: рука в руке. Горят фонарики, зябко. Все спрашиваю себя: что ты чувствуешь? Радость? Приближение любви? Предощущение счастья?
Ничего, кроме легкой неловкости. К тому же он сжимает мою руку слишком сильно, кольца врезаются в пальцы: довольно неприятно. Но сказать об этом я не решаюсь.
Говорим о чем попадется. Перемываем косточки сотрудничкам. Балашов гонит какую-то пургу про инопланетян. Я никак не могу расслабиться.
Сквозь табор неотвязных приарбатских художников, сквозь тьму петляющих узеньких улочек - в тепло и свет, в ласковый мирок из белого камня и темного дерева. Толстощекий симпатяга-негр подрагивает бессчетными спутанными косицами, - голос крадется, вплетается в саксофонную вязь.
Балашов периодически отделяется от стойки с рюмками глинтвейна. С каждым "отделением" я чувствую себя все более благостно.
Нам повезло: какая-то парочка ушла прямо у нас на глазах, мы тотчас захватили освободившееся жизненное пространство. По соседству же на лавочке-жердочке нахохлились два немца: им столика не хватило, а еды заказали - море. Сидят, клюют с коленей.
Мы знакомимся с хорошенькой грузиночкой и ее кавалером - оба - студенты консерватории. Он - композитор, она - скрипачка. Балашов заводит "светскую беседу": сквозь горячую волну глинтвейна, сквозь поток джаза ко мне пробивается его голос, - голос говорит о музыке. Он так страстно говорит о музыке, будто о любви, будто о живом. Тепло. Так тепло. Может, я смогу тебя полюбить. Уже почти люблю. Говоришь о музыке, как о живом. Я люблю тебя.
В одиннадцать смотрю на часы. Как не хочется.
Двадцать пять минут двенадцатого. Уже не проводит.
Еще десять минут. Что жена скажет?
- Ничего не скажет. У меня железное алиби. Домой сегодня не ждут.
Попалась, птичка.
...У храма Христа Спасителя колесом ходит ветер - ощипывает безответные деревца. Дорожные рабочие в рыжих тужурках похожи на огромные пятиконечные листья: кленовые.
Балашов опирается на блестящую чугунную оградку:
- Жизнь - это рутина. Я бы сдох, наверно, если бы вот таких моментов не было.
Однако обидно. Ушло то время, когда ты была целью. Теперь ты - составная "момента", десертное блюдо.
Вот и гадай после этого: любить - не любить? Плюнуть - поцеловать? К сердцу прижать - к черту послать? Все просто: не "или" - "и".
"И": сейчас любить - завтра забыть. К сердцу прижать - и после отправить к чертям собачьим.
Циник несчастный. Ты у меня еще поплачешь.
Но пока надо жить, выживать. Вырастить в себе карликовую любовь печального, ласкового уродца. Слабенькое создание, не способное к мятежу. Вот оно, счастье.
Идем по ночному Тушино. Даже ревновать буду не вправе.
Да бог с ней, с ревностью. Никто никому не нужен. Чего ревновать-то? К примеру, у Балашова это чувство вообще атрофировано. По его собственному утверждению.
Дома: Иван осматривается, я выскальзываю на кухню, ставлю чайник.
- Ты что будешь: чай/кофе?
- Кофе. Только без сахара.
- Как - без сахара? Горько же.
- Я всегда так пью.
Даже размешивать не надо. Захожу с чашками в комнату. Иван жонглирует тремя мячиками киви.
- В кармане нашел: тебе нес. Ты же их любишь, кажется.
- Я их обожаю.
"Кажется". Для тех, с кем сближаемся, мы - незнакомцы с миллионом привычек и пристрастий. Шажок за шажком познаешь: страстно говорит о музыке, сносно жонглирует, слишком крепко держит за руку, не боится промочить ноги; холодноватый запах одеколона, упрямые волосы, неотступные губы, привкус несладкого кофе.
Шажок за шажком.
...Иван берет у меня из рук чашку, ставит на пол.
Восторженная покорность; шажок за шажком, в тепленькую нестрашную волну. Все дальше - по сырому песочку, босиком. Волна набегает, откатывается, ласкает босые ступни. Дальше! - в нежный своевольный поток, в хмельное безвременье, в ошеломляющую новизну прикосновений. Мгновения, года - обморочное погружение: меж пестрых диковинных рыб, сквозь ласковые водоросли - на дно. Забыть ли?
...Ты тоже познаешь - шажок за шажком. Любит киви: значит, купим еще. Чудно фотографирует: значит, пробьется. Тихонько вскрикивает: значит, счастлива.
А я просто боюсь утонуть, погибнуть. Боюсь никогда не забыть. Что может быть страшнее?
Два часа сна. Вот и утро. Простыня - комом, голова раскалывается. Огляделась: разбили теткину рюмку. Одну из шести. Может, не заметит.
За окошком - серый день, морось.
Куда ты...
- Иван. Иван!
Рябь на поверхности губ. Улыбка:
- Я тоже тебя люблю.
- Иван...
- Милая. Поверь, я бы не ушел.
Наклоняется: упрямые волосы - пологом над моим лицом.
- Поспи.
- Нет.
- Ладно, сперва ты немного погрустишь. А потом заснешь, хорошо?
* * *
Сперва я погрущу, потом засну в слабом свете сонного вагона. В шесть утра придут таможенники, пограничники - разбудят, станут долго, нудно проверять документы, переговариваться по рации, щелкать печатями. Потом будет настоящее утро, за окнами поезда - чистенькие автозаправочные площадки, пестрые домики, аккуратные газончики. Затем - жизнь. И в ней - слабое, хрупкое воспоминание. Чуть грустное, небольное: Иван. Потом - возможно - я позабуду имя. Останется только привкус. Чего? Того, что я буду называть свободой; взаимопониманием. Может быть, счастьем. Да, наверное, счастьем.
А потом, гораздо позже - когда я уже стану жирной коровой и буду носить широкие платья - мы зайдем с Петером (дядей (дедой?) Петером) в какой-нибудь оранжевый барчик. И там случайно нам подадут несладкий кофе. Петер начнет возмущаться. А я вдруг, в единый миг, вспомню что-то - что-то мучительное. Тогда все и начнется: привкус несладкого кофе будет гнать меня по вылизанным улочкам, по булыжнику мостовых - вперед. Горьковатый привкус; горячие губы. Падение в бездну. Закрыв глаза, в утраченное безвременье. И уже у Финского залива - по сырому песочку, босиком. Все дальше - в нежный своевольный поток. Свободная юбка будет держать меня некоторое время, и я поплыву, как Офелия. Она плыла и пела, пока намокшее платье не утащило ее на дно. Вот и тогда, через годы, столетия - легкая волна побежит по вздрагивающему телу, на спину брызнут мурашки, безвольные плечи откинутся, распахнутся руки... и вскоре плоть затопит прозрачное тепло, от которого хмелеешь и хочется петь. Я буду петь, пока подол платья не нальется холодным свинцом. И наконец запах несладкого кофе обступит меня, накроет жаркой волной.
Я не вскрикну: на прощанье - ни звука.