В Лахте был один из старейших русских лаун–теннис клубов, носивший лирическое название «Клеверный листок». Верзилин любил под вечер посидеть на скамейке подле огороженного металлической сеткой корта и посмотреть на спортсменов. В стремительных ударах ракеток по небольшому резиновому мячу была прелесть силы и азарта; это напоминало борьбу. К огорчению, вскоре пришлось отказаться и от посещений «Клеверного листка». Один из теннисистов, чрезвычайно напомнивший ему Вогау, — высокий, загорелый мужчина с нерусским профилем и пробором ото лба до затылка, обычно молча сидевший в шезлонге, закинув ногу на ногу, однажды подошёл к нему и спросил, не хочет ли господин сыграть пару сетов? Верзилин растерялся и, не желая вступать в разговор, приподнял соломенную шляпу, пожал плечами.
Эта встреча насторожила Верзилина. После этого он больше не решался подходить к кортам. Пробирался окраиной Лахты — мимо маленьких дачных домиков с высокими яркими крышами, верандами и балконами.
Тем более он не решался ходить в Измайловский сад. Он понимал, что Вогау с Мальтой разыскивают его. Стоит ему появиться в цирке, как им об этом будет известно. Один раз он отважился сходить на чемпионат борьбы, проходивший на Охте, в саду «Светлана», но ушёл оттуда разочарованным: чемпионат оказался неинтересным, и он ничему не мог здесь поучиться.
Чтобы не забыть приёмов, Верзилин каждый день боролся с воображаемым противником. Вскоре это перестало его удовлетворять, и он засыпал свою просторную комнату опилками, покрыл брезентом и соорудил куцую, массивную модель борца, использовав для этого берёзовую тумбу, опилки и стёганое одеяло. Поднимаясь в девять утра, он обтирался колодезной водой, делал зарядку и начинал упражнения с обрубком–манекеном. Он захватывал его в объятия, хлопал по нему ладонями, опрокидывал на себя, подминал, крутился по полу, изобретая самые неожиданные приёмы. Он потел и кряхтел, как на манеже, подбадривая себя репликами и забывая о том, что его могут услышать.
Однажды хозяйка испуганно начала стучаться в его дверь, и он, тяжело дыша, прикрывая халатом волосатую грудь, объяснил ей, что переставлял мебель. С этого утра свои занятия с берёзовым болваном он проводил только тогда, когда хозяйка уходила на выгон доить корову.
После борьбы он обтирался тряпкой, намоченной в солёной воде, и растирался холщовым полотенцем.
Верзилин чувствовал себя в форме, пальцы наливались силой, становились цепкими. Теперь он мог удержать ими не только саквояж, набитый галькой, но и берёзовый чурбан, закутанный в одеяло. И лишь одно огорчало его: рука по–прежнему плохо сгибалась в локте и при тренировках иногда причиняла острую боль.
Однако он решил, что найдёт в себе мужество не бросить занятий, и локоть его, как и пальцы, будет сгибаться. И он тренировался с ещё большим упорством, каждый день измерял свои бицепсы; здоровая рука — сорок три сантиметра, больная — гораздо меньше. Но он был упорен. Считая, что одного матча борьбы с берёзовым истуканом мало, он стал проводить занятия и по вечерам. С семи до восьми хозяйка уходила за коровой, и Верзилин воспользовался этим вторичным её отсутствием. Борясь, он старался дать основную нагрузку правой руке, он перекидывал ею непослушный, словно оживший, обрубок, падал на руку, наваливался на неё всем телом.
Совершая прогулки на Лахтинский разлив, он не только носил тяжёлый саквояж в правой руке, но и старался всю дорогу поднимать его. Он решил добиться того, чтобы к середине зимы рука поднимала груз на уровень плеча.
Со стороны его теперешняя жизнь могла показаться самоистязанием, но Верзилин давно знал, что в двадцатом веке спорт из развлечения для многих превратился в цель жизни и чтобы добиться в нём успехов, надо пожертвовать всем. Уже много лет назад, посвятив себя борьбе, он отказался от вина, в определённое время ложился спать и просыпался, не употреблял за обедом ни уксуса, ни горчицы, не разрешал себе лишнего стакана воды. Единственное, что у него осталось от юности, — это несколько папирос в день. Он знал, что никотин, как и кофе, возбуждающе влияет на нервную систему, но считал возможным оставить эту последнюю роскошь.
Теперь он решил отказаться и от табака. Он заклеил початую пачку папирос «Трезвон» и поперёк бравого приказчика с балалайкой и пляшущей девицы в платочке написал крупно чернилами: «12 октября». Всякий раз, взявшись за папиросы, он читал эту дату как заклинание. Но иногда желание курить было сильнее Верзилина, он не сдерживался и покупал папиросы. Однако у него хватало силы воли одуматься. Таким образом у него накопилось несколько пачек и коробок с разными числами. Например, на «Зефире» было написано «6 ноября». Даже много лет спустя Верзилин помнил, как, облепленный мокрым снегом, обессиленный тяжёлым пробегом по шоссе от Лахты до Новой Деревни, он зашёл в магазин на углу Большого и Веденской, махнув на всё рукой, купил коробку «Зефира» (10 штук–10 копеек) и подумал, с какой радостью он сейчас сделает несколько затяжек; позже он удивлялся, как тогда не закурил… За полтора месяца на кривоногом ломберном столике скопилась целая коллекция папирос. Эту коллекцию можно было назвать летописью его мужества. Одному ему было известно, что скрывалось за каждой из дат: тут была и неожиданная боль в раненой руке, и минуты отчаяния, и случайная весть об успехах знакомого борца в парижском мюзик–холле…