Но Эдгар уже заметил меня. С велосипедом, у которого вдобавок на багажнике картонная коробка, спрятаться невозможно. Он бежал через Бюгдёй-алле, в не по размеру больших башмаках, а руки вытащил из карманов и обеими махал мне. Да, вне всякого сомнения. Я вышел из-за фонарного столба и крикнул:
— Привет, Эдгар!
Запыхавшись, Эдгар подбежал ко мне.
— Что ты тут делаешь? — спросил он.
Что я тут делал?
А что мне делать в другом-то месте?
Уместней спросить, что здесь делает Эдгар. Он жил совсем в другом районе и ходил в другую школу, говорил по-другому и носил другую одежду, и вообще-то ему совершенно нечего делать на Бюгдёй-алле.
— Я живу здесь, — ответил я.
— Здесь? — не унимался Эдгар. — Где же?
И в тот же миг я понял, что он здесь делал. Искал меня.
— А ты что здесь делаешь? — спросил я.
— Ничего.
Мы немного постояли молча, смущенные, будто застукали друг друга на месте преступления.
— Ну-ну, — сказал я.
Лицо у Эдгара было какое-то не такое. Я не мог сказать, в чем это заключалось. Просто в нем сквозило словно бы что-то чужое, фальшивое. Наверно, подумал я, это оттого, что мы в городе, а здесь мы оба другие. Может, и у меня тоже лицо какое-то не такое.
Эдгар кивнул на велик:
— У тебя ранец в коробке?
— Я разношу цветы.
— Разносишь? Не развозишь? Катишь велик рядом, когда разносишь цветы?
Над этим мы посмеялись, даже до перебора.
В конце концов я сказал:
— Вообще-то мне пора.
Эдгар остановил меня:
— Созвонимся.
— Ясное дело.
— Заметано?
— Само собой, Эдгар.
И я покатил домой и видел Эдгара в зеркале заднего вида чуть не до самой Август-авеню, а потом занес в Библию разносчика цветов новые адреса: Арбиенс-гате, где, между прочим, умер Ибсен, Вергеланн-свейен, Вельхавенс-гате, Камилла-Коллет-свей, Мункедамсвейен, где один из домов в свое время называли Бьёрнсонлёкка, потому что он жил там целых четыре года, с 1869-го по 1873-й, даже для Допс-гате нашлось место в моей Библии, но Допс-гате находилась так далеко от магистрали, что Самому Финсену пришлось заплатить мне целых две кроны семьдесят пять эре, рекордная сумма, но я почти что жизнью рисковал, доставляя туда букет. И Эккерсбергс-гате я тоже записал. Там жила Мария Квислинг, вдова Видкуна Квислинга, и в этот день минуло ровно двадцать лет с тех пор, как его расстреляли в крепости Акерсхус, значит, было 24 октября 1965 года. Видкун Квислинг совершил тягчайшее преступление — предал родину, предал Норвегию, и большинство решило, что он должен умереть. Одним предателем стало меньше, а в языке прибавилось одно слово — квислинг. Очень мало чьи имена становятся просто словами. Даже Гитлер не сподобился, нет, к примеру, глагола «гитлеровать», который мог бы означать самое ужасное, что возможно сделать с людьми, и не просто с людьми, а с человечеством, с нами всеми, кроме того, кто гитлерует, поэтому «гитлеровать» было бы словом столь огромным и всеобъемлющим, что затмило бы все прочие слова в языке, и тогда пришлось бы отыскать очень-очень хорошего человека, чтобы создать слово в его честь, но есть ли вообще такой человек, чьи добрые дела могут перевесить злодеяния Гитлера? И есть ли подобные весы? Насколько я знаю, нет. Однако ж цветы я отвозил не Марии Квислинг. Букет предназначался Халворсену, этажом выше, а Халворсена дома не было. Оставить цветы под дверью нельзя. Как я уже говорил, это строго воспрещалось. Я позвонил к соседям, безрезультатно — никто не открывал, все куда-то подевались, может, этот мрачный дом выселили и собирались снести, короче, в конце концов я очутился перед дверью Марии Квислинг и ощутил, как из замочной скважины потянуло холодом и мраком. Загляни я в замочную скважину, чтоб проверить, есть ли кто дома, я бы наверняка ослеп. Я позвонил. Хуже не бывает. Ясно ведь, что сейчас произойдет. Те, кому цветы не предназначались, конечно же думали, что букет прислан им, а в итоге испытывали огромное разочарование, горькое-прегорькое, шутка ли — рухнуть с седьмого неба, узнав, что цветы не тебе, а соседу. Я позвонил еще раз, дверь приоткрылась. Сквозь узкую щелку, в тени, я увидел ее лицо. Маску отверженного. Но, увидев меня, разносчика цветов, и на миг вообразив, что цветы для нее, ведь аккурат сравнялось двадцать лет со дня казни Видкуна, тень улетучилась, а за этой тенью проступило ее первоначальное лицо, я увидел его, может, я вообще единственный, кто его видел, пока она была жива, а скончалась она, все такая же боязливая и отверженная, в той же квартире, пятнадцатью годами позже.