Повторяю: о Путте довольно, и более чем.
Когда я катил домой, в очень хорошем настроении, пошел снег. Первую снежинку я заметил на Бюгдёй-алле, она возникла ниоткуда, с высокого чистого неба, я в жизни не видел столь одинокой снежинки, которая порхала среди голых деревьев, и опустилась наземь возле витрины «Музыки и нот» Бруна, и осталась там лежать словно белый медиатор.
В Шиллебекке сугробы вдоль улиц были уже выше мусорных ящиков.
Я поставил велосипед в подвал, среди лыж и деревянных чурбаков, вымыл раму, почистил цепь и втулку, а когда прочищал спицы, в подвал спустился отец. Сперва он молчал. Потом сунул мне ветошь, чтобы вытереть руки. Я так и сделал.
— Каждый год одинаково неожиданно, — сказал отец.
— Что?
— Снег.
— Это верно, — согласился я, бросив ветошь на пол.
— Сколько же всего ты заработал? — спросил он.
— Точно не знаю, — ответил я.
— А надо бы.
Я снял с багажника картонную коробку, топнул по ней ногой, расплющил.
Отец наблюдал за мной.
— Я подумал насчет гитары, — сказал он.
Я повернулся к нему.
— Да?
— И насчет энциклопедии тоже.
Я начал терять терпение.
— Ты к чему клонишь?
— Наверно, лучше купить на эти деньги фотоаппарат.
— Мне совершенно не хочется иметь фотоаппарат.
Отец комкал в руках грязную ветошь.
— Мама наверняка сможет купить с небольшой скидкой.
— У тебя плохо со слухом, а?
Отец недоуменно взглянул на меня, разорвал тряпку напополам и запихнул обрывки в карманы.
— Что ты сказал?
— Ничего.
Я запер велосипед. Здесь он и будет стоять всю зиму, на замке, в подвале.
Отец положил руку мне на плечо.
— А лучше всего просто копить деньги.
По тихой лестнице мы поднялись в квартиру, к маме.
У меня набралось 736 крон 20 эре. Недоставало 1513 крон и 80 эре. Я даже полпути не одолел.
Снег все шел и шел.
Желтый снегоочиститель громыхал каждую ночь.
Настал декабрь, и спрос на цветы был, как никогда, огромный. У меня мелькнула мысль стать на лыжи, но, к счастью, дальше мысли дело не пошло, ведь снежный покров менялся от угла до угла, а мне было вовсе неохота то и дело смазывать лыжи, добираясь от Улаф-Буллс-плас в Санкт-Хансхёуген. Я ходил пешком. Разносил цветы. Носил мрачные венки в Западный крематорий, для большинства умерших в декабре. Ходил с красивыми яркими букетами в женскую клинику на Юсефинес-гате, потому что и детей в декабре рождалось много. Знакомился с новыми адресами и заносил их в нужные места Библии разносчика цветов: Дамстредет, Стенсгатен, Инкогнито-террассе, Грённ-гате, Арбиенс-гате, даже Дункерс-гате там была, я шел следом за снегоочистителем, но однажды мне пришлось искать укрытия за сугробами на Тидеманнс-гате, у Лунна, в «Фотоаппаратах и пленке». Как раз в тот день мама работала. Сидела на стуле в углу, в пальто, выглядела потерянной, и я, воображавший, что здесь она всегда счастлива, как бы застал ее на месте преступления и прямо-таки не сразу узнал, пока она в конце концов не разглядела, что это я, а мне захотелось отвернуться.
— Ну и вид у тебя, — сказала она.
Я стоял вроде как в пруду среди фотокамер, линз, проекторов, футляров и рамок.
В магазине ни звука, кроме голоса мамы.
— Ты одна? — спросил я.
Мама встала.
— Шеф застрял на Карл-Бернер.
Я слегка воспрянул.
— Значит, шеф — это ты, — сказал я.
Мама рассмеялась и стала похожа на себя.
— Об этом я не подумала.