Почему-то ее нечистая страсть была направлена в сторону братика Фрица; тот, в свою очередь, тоже возжелал ее, но теперь я сомневаюсь, происходило ли между ними что-то еще, кроме обмена многозначительными жестами и похотливыми словами, которые они выкрикивали друг другу в лицо: не думаю, что брат Фриц когда-нибудь видел ее голой или прикасался к ней. А вот лежа в постели со мной, держа меня в объятьях, брат начинал развратную игру, в которой она — по крайней мере в его воображении, возбуждаемом потоком чувственных слов, что он проговаривал, запинаясь — служила ему как послушная сучка.
— Я засовываю в нее… я беру ее, я вхожу в нее… я пихаю в ее похотливую… — лепетал он, лежа на мне, неуклюжими движениями пытаясь изобразить совокупляющегося мужчину.
Он научил меня держать внизу ладони лодочкой и обхватывать его мужской жезл так, что это напоминало влагалище, где он бесстыдно, как великолепный зверь, двигал туда-сюда своим неслыханным мальчишеским удом.
Он потел, и запах его пота пьянил меня, но, повинуясь ему до последнего, я обхватывал ладонями могучий мужской уд так, как он жаждал, пока не замечал, что его любовный сок горячими толчками прыскает в мои ладони; прежде я думал, что это что-то вроде слюны и не мог постигнуть ее назначения, но все равно: как только брат Фриц уходил мыться, я подносил ладони к лицу и сперва вдыхал головокружительный запах, чтобы — сначала осторожничая, а потом прихлебывая, как собака — вылизать их.
Но в первые минуты после того, как он со стоном достигал наслаждения и, тяжело дыша, затихал, я, лежа под ним на спине, глядел на его плечо и — вдоль линии шеи — на голое мужское тело, которое бессловесно боготворил. Сперва мой взгляд надолго задерживался на его заросшем затылке. В то время мальчики и мужчины носили короткие стрижки, но так как на борту не было парикмахера и не удавалось вовремя постричься, он зарастал гораздо сильнее, чем это предписывала мода; на первый или второй день отпуска он пострижется коротко, и затылок его будет выбрит, но сейчас, в первое любовное утро, один взгляд на то, как у него лежат волосы на затылке, превращал меня в его раба: внизу его тяжелые и пышные, но все же слегка льнущие к шее светлые мальчишеские волосы чуть завивались в сторону, слегка отходя от затылка, чтобы лечь в такой же легкий завиток и прильнуть к шее. Иногда, встречая на улице или в поезде кого-нибудь с таким завитком на затылке, я становился бессловесен и беззащитен.
Ниже на затылке волосы кончались, и шея переходила в мягко стелющийся пейзаж его спины, в слабом свете растворяющийся как бархатная мечта; за ним возвышался слегка поросший серебристым атласным пушком, раздвоенный мускулистый любовный холм с бесчисленными капельками пота во впадине, искрящимися и поблескивающими в блеклых, возвещающих наступление беспросветного дня, лучах. День занимался, значит брат Фриц скоро вытолкнет меня из кровати, чтобы выспаться и, в конце концов, подняться, помыться, одеться и не сказать мне ни слова, может быть, до самого последнего утра перед тем, как опять уйти в море. Он уже совсем равнодушен ко мне и дышит гораздо спокойнее, я чувствую его дыхание на предплечье и подмышкой; он лежит, не шевелясь, не удостаивая меня ни взглядом, ни словом, ни лаской. Я тоже не двигаюсь, но мне хочется обнять его и, обхватив, удержать силой моих мальчишеских рук, и ах, что-нибудь выпросить, а за это я бы навсегда и повсюду был с ним и служил бы ему, но это было невозможно, потому что он не любил меня; он, например, ни разу не привез мне сувенир из заморских странствий.
А потом он умер. Как-то осенью, под вечер вернувшись со школы, я увидел в гостиной очень много людей, половину из которых я даже не знал; в этом было что-то зловещее: скорее всего, уже несколько часов назад пришло известие о его смерти или о том, что он пропал в море — что, в сущности, то же самое. В комнате, где все предметы, казалось, стали ненужными в свете этого пылающего, но ледяного вечернего солнца, шелестел шепот, время от времени, как медленная волна, поднимающийся до уровня различимых слов, колышущийся между стенами, туда-сюда.
Кажется, я не сразу полностью понял, что произошло: сначала это были просто ничего не значащие слова, до тех пор, пока, произнося вслух, их не увязывали одно с другим. Я убежал на чердак, потом на улицу и мчался до полного изнеможения. Вдалеке я увидел поезд, который просто спешил по своим делам, будто этого известия вообще не существало. Только много часов спустя эта весть, в сущности, объяла меня и проникла в мое сердце: прошло несколько суток с тех пор, как он пропал, но я представил себе брата Фрица, безнадежно борющегося с ледяными серыми волнами, и стал громко рыдать. На следующее утро меня нашли в постели без сознания, в лихорадке: посчитав ее опасной для жизни, врач потребовал, чтобы меня сторожили день и ночь и лечили холодными компрессами; все это время маленькая лампадка у подножья кровати, подрагивая слабым светом, разбрызгивала тени и, несмотря на свою малость, все же причиняла боль глазам; в светлые моменты, когда жар спадал, я хотел одного: чтобы она погасла вместе со всем светом на целой земле, потому что в нем все равно уже не было смысла.