Старик с трудом оторвался от кучи принесенной травы и посмотрел в сторону вопрошающего. Холодное, смешанное со скукой презрение можно было прочитать в его глазах. Как-будто был задан самый нелепый, самый убогий, самый никчемный вопрос.
Не услышав в ответ на свое вопрошание ни слова, Исмаил почувствовал, как глубоко и убедительно ему отвечено.
Прошло еще несколько дней двусмысленного гостевания. Чувствуя, что силы прирастают и проникшись естественным чувством благодарности к суровому своему спасителю, Исмаил предложил ему свою помощь. Все же годы у него преклонные, может глаза подводят, или пальцы устают от возни с бесчисленной травяной добычей. В ответ на этот порыв старик сказал в обычной своей манере:
— У тебя свое дело есть.
Исмаил едва сдержался, чтобы не спросить — какое? Не спросил потому, что догадывался, какого рода ответ получит. Он уже понял — здесь нельзя было ломиться напрямик. Надо было догадываться, только добытое таким путем имело цену. Что ж, решил бывший мертвец, если даже старик не совсем в себе, он имеет право рассчитывать на то, чтобы в его доме его сумасшествие уважалось.
Чем быстрее и неуклоннее шло физическое выздоровление, тем сильнее становилась внутренняя сумятица. Подняли голову ядовитые тени воспоминаний. Мир, с которым он распростился при помощи прыжка со стены Алейка, все полнее и беспощаднее овладевал его мыслями. Оказывается, ничего нельзя решить одним прыжком, даже если это — прыжок в бездну. Что-то разладилось в громадном, божественно отлаженном механизме, коим представлялся ему мир, созданный Аллахом. Кто бы мог подумать, что из песчинок тех сомнений, что изредка покалывали сердце юного фидаина, может вырасти это гигантское, опутавшее самые корни души, отчаяние.
Невзирая на боль в суставах и костях, сросшихся из множества осколков, Исмаил ворочался на своем неуютном ложе. Время от времени, он засыпал и тогда снова и снова видел бледное, бритое лицо Синана, его полуопавшее веко. Слышал громкую, пронзительную речь, его, как бы воспаривший над бренностью мирской, голос. И всякий раз, когда удавалось смежить глаза, перед внутренним взором возникали его тянущиеся к лицу, молитвенно сложенные руки. Видя этот жест, Исмаил всякий раз делал во сне нерассуждающий шаг вперед со стены, унося с собой, в шумящую прохладными водами тьму, жгучее желание задать некий вопрос. Ответ на этот вопрос осветил бы все смыслы, начала и концы, развязал бы все узлы. Но времени, чтобы задать этот вопрос, каждый раз не хватало. Вновь эти молитвенно сложенные руки, вновь и вновь холодный провал под ногами. Невозможность разорвать сюжет этого короткого, истязающего сна, с каждым днем все сильнее мучила Исмаила. Его рассудок напоминал тонкую вазу, в прошлом вдребезги разбитую и кое как склеенную недавно. «Ваза» эта каждый раз ныла всеми своими трещинами под воздействием раскаленной пены этого сновидения. Приближался кризис наподобие того, что пережило в свое время изувеченное тело. И кризис этот наступил. Как всегда, прежде чем впасть в пыточную камеру своего ночного видения, Исмаил попал во влажные объятия своего холодного пота. И вот он видит снова, потрясающее грандиозностью облачных нагромождений, небо над Антиливаном. Белая фигура на угловом выступе крепостной стены. Вот они поднимаются, медленно-медленно, белые рукава, и опадают, обнажая кисти безжалостных рук. В очередной раз сновидческий Исмаил, изнемогая от желания задать свой самый главный вопрос, послушно бросается вниз, но тут происходит нечто новое. Раз и навсегда выстроенный сюжет видоизменяется. Фидаин падает не вниз лицом, как это было на самом деле. Какая-то сила перекладывает его на спину, или может быть это просто открывается духовный глаз на затылке обреченного на гибель, и он видит… Не облака, не вознесенный над провалом замок. Перед ним, перед его духовным взором — огромное лицо Синана, нависшее над провалом, куда рушится его удачливый слуга. Ошибиться невозможно, хотя видение несколько размыто. Вот оно, вот оно! Его безжизненное веко. Второй глаз интереснее, в нем горит непонятный, нет-нет, очень даже понятный, издевательский огонь. И, вообще, вдруг оказывается, что вся эта громадная рожа омерзительно улыбается, наблюдая гибель самого талантливого из своих фидаинов.
Итак, это была не случайность? Он хотел меня убить? Но почему?! — с этим вопросом Исмаил проснулся. Сделанное во сне открытие потрясло его значительно сильнее, чем это можно было ожидать. Он знал, что этому сну нельзя не верить, но некоторое время пытался, изнемогая от бесполезности своих усилий. Учитель и повелитель. Человек, которому он доверял всецело и во всем, больше чем тому, что солнце всходит на востоке, а заходит на западе. И уж, конечно, больше, чем самому себе. Он не раз рисковал ради него жизнью и делал это с огромной радостью, и еще вчера рискнул бы ею, если бы это понадобилось. Этот человек… обманул его! Исмаил был не в силах переживать свое открытие молча. Находясь в состоянии, близком к бреду, он начал говорить. В собеседники он выбрал себя самого, ибо тема, которую он поднял, была интересна по-настоящему только его собственному, раздвоенному "я". Конечно, это не был связный разговор. Он перескакивал с одного эпизода на другой, уносился в далекое прошлое и неожиданно, наскучив воспоминаниями, возвращался обратно. И уж конечно, Исмаил ничуть не заботился о том, слышит ли кто-нибудь его горячечную историю, и если слышит, понимает ли в ней что-нибудь. Он, как бы взвешивал и просеивал свою недлинную жизнь с того момента, когда он впервые осознал, что он Исмаил, сын красильщика Мансура, и до того дня, когда вездесущий лукавый Сеид передал ему приказание Синана занять место среди охранников на внешней стене. Пожалуй, что и омерзительный Сеид знал о замысле господина и, судя по всему, всячески его приветствовал. Монолог Исмаила был бурным, страстным, сбивчивым и продолжительным, привести его полностью нет ни возможности, ни нужды. Если вычесть из него скрежет зубов, повторы, проклятия, в остатке остался бы следующий рассказ.
Родился Исмаил двадцать три года назад в небольшом городке Бефсан, к северу от Иерусалима, в семье небогатого красильщика. Человека работящего, добродетельного и богобоязненного. Был Исмаил младшим ребенком в семье и с самого раннего детства проявлял свой капризный нрав и немалые способности. Домашние, особенно старшие братья и сестры, души в нем не чаяли, а он, рано научившись различать всевозможные человеческие слабости и проникать в людские тайны, любил развлечься тем, что ссорил родственников, знакомых и друзей, настраивая их друг против друга. Поначалу, когда еще сохранялись в нем остатки детскости, его козни легко разгадывались взрослыми и прощались ему. Но потом, он усовершенствовался в своем нечестивом искусстве и сделался настоящим тираном своего семейства. Но и это его не удовлетворило. Пробовал он приобщиться к арабской учености и посвятил этому несколько лет в наилучшем дамасском медресе, но духовной жажды своей не удовлетворил. Очень рано жизнь стала казаться ему пустой, нелепой, науки ничтожными, а люди утомительными. Ему стало казаться, как это часто бывает в юности, что поток существования обмелел, и вот оно, его унылое дно. В каждом веке и даже в каждом десятилетии рождаются люди с таким душевным складом, и, по каким-то звездным законам, конец двенадцатого столетия был особенно богат подобными всходами. А раз есть всходы, то, стало быть, есть основания ждать жатвы. И вот однажды, когда разочарованный Исмаил по своему ленивому обыкновению сидел под дикой сливой на берегу пересыхающего ручья, скрываясь от отца и ядовитых паров его красильни, подошел к нему один интересный человек, в небогатой одежде и с улыбкой на тонких, как потом оказалось, сладкоречивых устах. Завел этот человек беседу с рассеянно возлежащим на сухой траве юношей и, через каких-нибудь два часа, беспечный негодник, отлынивающий мусульманин, любитель отвлеченных и бесплодных философствований, разочарованный лоботряс исчез: вместо него появился страстный, новообращенный исмаилит, яростно взыскующий очередных откровений новой веры. Бродячий проповедник прекрасно знал свою работу. Даже не подумав о том, чтобы зайти домой проститься с кем-нибудь, Исмаил двинулся вслед за ним, буквально подпрыгивая от переполнявшей сердце радостной истовости.