Выбрать главу

Неужто просто фигура? — улыбается ей Том-Том. А вот нам кажется, что вы ничем не лучше нас, и грешков за вами ничуть не меньше.

Не нам кажется, а тебе, поправляет его Хамса. Говори за себя.

И несколько человек барабанят по столам в знак согласия.

Холли отвечает Том-Тому улыбкой. У нее бесцветные брови, воспаленные глаза, длинноватый заостренный нос. Зато губы славные: розовые, мягко и красиво очерченные, притом без всякой помады. Она ею не пользуется, и никакой другой косметикой тоже — это точно, я всегда разглядываю Холли очень внимательно. Что не так уж трудно, когда человек в твою сторону даже не смотрит. Когда Том-Том говорит про ее грешки, по ее лицу пробегает дрожь. И сквозь эту дрожь я улавливаю в ее чертах то, чего не замечал раньше, но теперь понимаю, что это было все время, с самого начала: боль.

Ну так как, расскажете нам о своих преступлениях, Холли Фаррелл? — говорит Том-Том.

Она продолжает улыбаться. Мои преступления — не ваше собачье дело, Том, отвечает она.

Это был один день. Но дни бегут друг за другом, их много. Хочется, чтобы эти дни, недели, месяцы и годы поскорее пролетели, как дурной сон, и чтобы можно было вернуться к своей настоящей жизни. Только чем дольше ты здесь, тем больше кажется, что это и есть твоя настоящая жизнь, а та, прежняя, — сон. Конечно, хотелось бы в нее вернуться, но можно ли войти дважды в один и тот же сон?

Здесь ничто не меняется: четыреста двадцать пять шагов до рабочей зоны (идти всегда справа от желтой линии, прочерченной посередине коридора), триста двадцать оттуда до столовой, сто тридцать два от столовой до четвертой секции. Свет гасят в одиннадцать, включают в пять — первая утренняя перекличка. Потом еще четыре переклички, в том числе вечерняя четырехчасовая в камере, стоя. Трижды в неделю занятия в качалке. Четыре раза в год посылки. Для меня обычно меньше, поскольку родни у меня нет, кроме самой дальней, так что все мои посылки — это мои собственные оплаченные заказы.

Моя камера: два на три метра, к стене привинчены наши нары — две железные койки со стегаными матрасами, такими замызганными, будто их подобрали на помойке. Никто не любит спать наверху, некоторые готовы глотки друг другу перегрызть за нижнюю койку, но меня вполне устраивает верхняя. С нее лучше видно окно, узкую вертикальную полоску в полметра высотой. В окне какое-то особое стекло, через которое все видится грязно-расплывчатым — наверно, чтобы зэкам труднее было спланировать массовый побег. А может, просто нормальное окно с нормальным стеклом — это для нас слишком жирно. Но после второго занятия с Холли, когда в моей голове открылась та дверь, со мной случилось странное: глядя, как всегда, в окно со своей койки, я вдруг совершенно ясно увидел весь двор — серый бетон, сетчатые ограды, заключенных на прогулке. Я чуть не заорал. Но все же сдержался, потому что орать и делать резкие движения в присутствии Дэвиса, моего сокамерника, — не очень хорошая идея.

Теперь я могу часами лежать на своей койке и глядеть, как внизу перемещаются маленькие фигурки. Они не догадываются, что за ними наблюдают, поэтому я вижу все: как Алан Бирд пощипывает свою бороду и как, свесив по-обезьяньи длинные руки, бредет Хамса. Как Голубчик, когда его никто не видит, отворачивается к забору и утирает глаза. Как Том-Том сажает гекконов себе на уши и они взбираются на макушку, цепляясь за его стянутые в хвост волосы. Будто телевизор, даже лучше.