На что ты там все время пялишься? — спрашивает Дэвис.
Ни на что.
Тогда какого рожна пялиться?
А тебе какое до меня дело?
До тебя? Никакого. Плевать мне на тебя.
Хорошо. И я продолжаю пялиться, а Дэвис продолжает мотаться по камере, то есть делает шаг к окну, потом шаг от окна и снова упирается в меня взглядом. Дэвис у нас штатный уборщик, он вечно что-то чистит, метет или моет полы в коридорах. За это надзиратели никогда не шмонают нашу камеру, и Дэвис завел под своей койкой целый склад какого-то барахла — хотя считается, что половина пространства под нарами моя. Понятия не имею, что он там держит. Объедки, запрещенные предметы, а может, бомбу, кто его знает. Под край матраса у него подсунута клетчатая красно-белая скатерть, она свисает до самого пола и скрывает его сокровища. Я ни разу не пытался под нее заглянуть (Дэвис начинает сильно нервничать, когда я к ней приближаюсь), хотя любопытно.
Но раз спрашиваю, значит, надо, говорит он.
Что спрашиваешь?
Спрашиваю, что ты там разглядываешь.
А тебе зачем?
Отвечай ты, я первый спросил.
Пожалуйста, отвечу. Ничего. Я разглядываю там ничего.
Ничего не разглядывают.
Ты, конечно, нет. Ты не разглядываешь. А я да.
И не жалко тебе своего времени?
С точки зрения Дэвиса, я вообще тут занимаюсь исключительно тем, что транжирю драгоценное время. Его собственное время расписано до минуты — не удивлюсь, если и эти пять минут капания на мои мозги были внесены в его график заранее. Когда нас только поместили в одну камеру, он читал мне целые лекции про то, как стать лучше, как добиваться успеха и как выбраться из дерьма, если уже вляпался. В конце концов он понял, что зря старается, и махнул на меня рукой. Но интересно другое: я записался на эти уроки словесности в основном ради того, чтобы проводить без Дэвиса хоть один вечер в неделю. А когда они начались, все кругом вдруг изменилось — сделалось ярче, четче, как бывает иногда в начале болезни, когда еще только заболеваешь.
У Дэвиса есть личный план самосовершенствования, от которого я когда-нибудь свихнусь, — хотя, чтобы лишний раз не доставлять ему удовольствия, я изображаю полное безразличие. Каждый день он отжимается минимум семьсот раз, прямо в камере на полу. Я понимаю, конечно, поддерживать себя в хорошей форме никому не возбраняется, но — семьсот! Не будем забывать, что человек же не просто отжимается, он стонет, потеет, мычит, а на последней сотне и подавно — хрипит и орет не переставая. Чтобы выслушивать такие концерты, даже в спортзале, нужны крепкие нервы. А в нашей душегубке это вообще пытка. Я даже не говорю про свист и вопли из соседних камер (Эй, что ты там такое творишь с Дэвисом, что он у тебя так завывает?) — хватает и воплей самого Дэвиса.
Но примерно с того же дня, когда наше оконное стекло прояснилось, выматывающие разминки Дэвиса вдруг перестали надрывать мне душу, как раньше. Я стал вслушиваться в те слова, что он выкрикивает. И чем сильнее дрожат его руки, и чем меньше остается у него сил, тем чаще между привычными словами, которыми он пользуется каждый день, проскальзывают другие, оставшиеся от какой-то его прошлой жизни: ша маманя… ша сучара… утрись зараза… херррак!.. А различив эти бывшие слова в выкриках Дэвиса, я стал замечать их и у остальных. Потому что у нас тут сточная яма для слов, в нее сливается все, что мы говорили, когда часы прежней жизни для нас остановились. И теперь, если при мне начинаются какие-то разборки, я не ухожу, как раньше, а протискиваюсь поближе и жду, когда эти слова-призраки начнут всплывать на поверхность. И они всплывают: оба-на… пьянь перекатная… немчура вонючая… куда прешь дядя… черный ушлепок… размазать по стеночке… (Кстати, у нас тут среди зэков полно пожизненных, ломаных-переломаных, — эти размажут по стеночке и не поморщатся.) Я ловлю эти слова на лету и храню их. Потому что каждое из них имеет свою ДНК, в каждом заключена целая жизнь, в которой эти слова были на месте и имели смысл, и все кругом их говорили. Я ношу эти слова в себе, а потом открываю свою тетрадку — дневник, что Холли велела нам вести, — и выписываю их в столбик. И от этого настроение у меня почему-то всегда улучшается, словно я только что положил круглую сумму в банк.
На следующем уроке я читаю вслух новый кусок, и первым после меня берет слово Мел. Что странно, потому что Мел почти никогда не высказывается. Хамсы сегодня нет.
У меня замечание, говорит Мел. Точнее, у меня проблема, мисс Холли.
Давайте, кивает Холли.
Мел откашливается и произносит, без всякого выражения на лице: Хотелось бы знать, что будет дальше.