— Я думала, будет так классно, — всхлипывала Габи.
— Будет, — пообещала я. — Будет.
Сорвавшись с места, Меган метнулась в детскую. Через стенку было слышно, как она бросилась в свой угол и затихла там. Это была ее личная часть комнаты — кровать с одним окном, отгороженная складной ширмой, которую она сама купила в магазине дешевых товаров. Снаружи ширма просто белая, но изнутри на ней целый мир, коллаж ее жизни: фотографии подруг, сплетенные в косу разноцветные обертки от соломинок для сока, перо с фиолетовым отливом, кукла-тролль с зелеными волосами, карнавальная маска в блестках, букетик засушенных маргариток. Габи строго-настрого запрещено входить в личные владения сестры, но на самом деле для Меган главное, чтобы туда не входила я. Этой ширмой она пытается отгородить от меня все, что у нее есть, — будто стоит мне прикоснуться к ее жизни, и она съежится и увянет, как моя.
Меган все еще сидела в своем углу, опершись локтями на подоконник, когда мы с Габи легли спать. Габи спит с Коклюшем — медвежонком, которого ей подарил Сет несколько лет назад, когда у нее был коклюш. Мы забыли сделать ей прививку.
Я ворочалась, долго не могла уснуть. Сет вернулся поздно. Он работал тогда в две смены, и значит, был чистый. Я слышала, как он открыл пиво, включил телевизор. Меган в темноте выбралась из своего угла и вышла к нему. Пока они о чем-то разговаривали, во мне вскипал гнев. Почему он? Что он сделал для нее? Но потом я вспомнила доктора Риордана — я перечитывала его ответы столько раз, что выучила их наизусть: «Меган есть за что на вас злиться. Сейчас вам, возможно, кажется несправедливым, что она больше тянется к отцу. Но поставьте себя на ее место. То, что вы в свое время начали употреблять наркотики, в ее глазах было предательством». Доктор Риордан прав, конечно. И теперь я говорила себе, глядя в потолок: никакие мои переживания не имеют значения. Моя единственная задача — сделать так, чтобы с девочками ничего не случилось, чтобы они были здоровы и чтобы в их жизни присутствовал смысл. Когда я так думала, становилось легче. Я представляла себе, как растворяюсь, превращаюсь в ничто. Нет, не так. Я превращаюсь в питательный раствор, который побежит по жилам моих девочек, и у них появится шанс в жизни, а еще воля и уверенность для того, чтобы ухватиться за этот шанс, и все у них будет не как у меня. Если все выйдет, как я хочу, говорила я себе, я смогу спокойно умереть.
Мне тридцать три года.
Тельце у нашего сына, Кори, было крошечное, размером с ладонь. И красное, словно его обварили кипятком. Было ясно, что ему положено быть внутри, а не снаружи. Может, можно его как-нибудь вернуть обратно? Я задавала этот вопрос несколько раз. Никак нельзя? Мне даже никто не ответил.
Личико как будто усохшее, все в тугих складках. Как у мумии, раскопанной спустя тысячи лет. В этих складках запечатана боль тысячелетий.
Я сидела и смотрела на него через стекло. Он шевелился замедленно, слабо, как обваренная ладонь, которая с трудом сгибается и разгибается. Иногда сестры говорили: «Нам надо его перевернуть», — и я отодвигалась.
А я ведь позволяла себе только самую малую дозу, и то когда без нее уже не в силах была ни двигаться, ни делать что-то для дочерей. Думала, вот только чуть-чуть, только чтобы отправить их в школу — и не могла удержаться. И чувствовала, как мой сын, Кори, сжимается внутри меня в кулак.
Когда он умер, я много месяцев провалялась в психушке. Я говорила: хочу умереть, — но мне отвечали: у тебя две дочери, ты нужна им. Ты теперь чистая, ты избавилась от зависимости, у тебя вся жизнь впереди.
Приходила мама.
— Доктор мне объяснил, что я должна себя простить, иначе я не смогу жить дальше. Я пытаюсь, — сказала я ей.
Она ответила:
— Простить себя это одно. Чтобы Бог тебя простил — совсем другое.
О том, что тюрьме требуется учитель словесности, я узнала в колледже — и загорелась. Правда, у меня еще нет диплома магистра. Но других желающих не нашлось, а человек был нужен, и мне выдали справку о том, что я имею право преподавать. Такую возможность нельзя было упускать. Во-первых, в тюрьме очень хорошо платили: это у них называется «за вредность». И во-вторых, мне казалось, что если я смогу научить кого-нибудь писать — значит, я и сама что-то умею.
Получив список учеников, я пошла с ним к своему двоюродному брату Калгари, который уже много лет работает в тюрьме надзирателем. Он начал мне про всех рассказывать. Мелвин Уильямс: «Тупой жирный боров, — прокомментировал Калгари. — Делает вид, что обратился к религии». Томас Харрингтон: «Парень не дурак. С рептилиями работает лучше всех. Курил мет, как и ты». Хамад Самид: «С этим будь поосторожнее: мусульманин». Сэмюэль Лод: «Гомик. Субчик-голубчик. Здоровенные негры пускают его по кругу». Алан Бирд: «Этот у нас просто профессор. Взяли его знаешь на чем? Устроил в ангаре плантацию марихуаны». Но я его остановила: нет, про преступления не надо, не хочу заранее думать об этих людях плохо.