И тем не менее, несмотря на ошибочную и столь не соответствующую духу отца английской истории Беды Достопочтенного канонизацию истории одной страны, той, в которой случилось родиться, подсознательное восприятие англичанином Викторианской эпохи истории как таковой можно описать как существование вне всякой истории вообще. Он принимал как данность — без всяких доказательств — то, что лично он стоит на terra firma, вне опасности быть поглощенным тем безостановочным потоком, куда Время унесло всех его менее удачливых собратьев. Из своего привилегированного состояния освобождения, как он думал, от истории англичанин Викторианской эпохи снисходительно, хотя и с любопытством и оттенком жалости, но без всякого опасения или дурного предчувствия, взирал на жизненный спектакль менее счастливых обитателей других мест и времен, боровшихся и погибавших в половодье истории, — почти так же, как на каком-либо средневековом итальянском полотне спасенные души самодовольно глядят с высоты райских кущ на мучения обреченных попавших в ад. Карл Великий — такова судьба — остался в истории, а сэр Роберт Уолпол хотя и под угрозой поражения, но умудрился выкарабкаться из бушующей пены прибоя, в то время как мы, все остальные, уютно устроились выше линии прилива в выигрышной позиции, где ничто не могло потревожить нас. Возможно, кое-кто из наших более отсталых современников и брел по пояс в потоке отступающего прилива, но что нам до них?
Я вспоминаю, как в начале университетского семестра во время Боснийского кризиса 1908–1909 годов профессор Л.Б. Нэмир, тогда еще студент колледжа Бейллиол, вернувшись с каникул из родительского дома, расположенного буквально рядом с галицийской границей Австрии, рассказывал нам, остальным студентам Бейллиола, с экзальтированным (как нам казалось) видом: «Ну что ж, австрийская армия стоит наготове во владениях моего отца, а российская армия — буквально в получасе ходу, прямо с другой стороны границы». Для нас это звучало как сценка из «Шоколадного солдатика», но отсутствие взаимопонимания было всеобщим, ибо среднеевропейский наблюдатель международных событий с трудом мог представить себе, что эти английские студенты совершенно не осознают, что буквально в двух шагах, в Галиции, творится их собственная история.
Тремя годами позже, совершая пеший поход по Греции, по следам Эпаминонда и Филопемена, и слушая разговоры в деревенских харчевнях, я впервые узнал, что существует нечто, называемое международной политикой сэра Эдварда Грэя. Однако и тогда еще я не осознал, что все мы, в конце концов, находимся в процессе истории. Я помню охватившее меня чувство ностальгии по историческому Средиземноморью. Чувство это посетило меня, когда я гулял как-то в Суффолке по берегу серого, унылого Северного моря. Мировая война 1914 года застала меня в период, когда в Бейллиолском колледже я разъяснял студентам-гуманитариям труды Фукидида. И внезапно на меня нашло озарение. Тот опыт, те переживания, которые мы испытываем в наше время и в нашем мире, уже были пережиты Фукидидом в свое время. Я перечитывал его теперь с новым ощущением — переосмысливая значения его слов и чувства, скрывавшиеся за теми фразами, которые совершенно не трогали меня до той поры, пока я сам не столкнулся с тем же историческим кризисом, какой вдохновил его на эти труды. Фукидид, как я теперь понял, уже прошел по этому пути прежде нас. Он сам и его поколение по историческому опыту стояли на более высокой ступени, нежели я и мое поколение относительно своего времени: собственно, его настоящее соответствовало моему будущему. Но это превращало в нонсенс ту общепринятую формулу, что обозначала мой мир как «современный», а мир Фукидида как «древний». Что бы там ни говорила хронология, мой мир и мир Фукидида оказались в философском аспекте современниками. И если это положение истинно для соотношения греко-римской и западной цивилизаций, не может ли случиться так, что то же самое можно сказать и обо всех других цивилизациях, известных нам?