Выбрать главу

Лёнька в очередной раз сбился, потерял текст и начал заново. Играть совсем не хотелось. Стемнело, стало совсем сумрачно и на улице, и дома, но никто, кажется, вовремя не заметил этого. Потом мама неслышно, чуть ли не на цыпочках вошла в комнату и включила свет.

И тут вдруг Забельский шевельнулся, выпрямился, нетерпеливо потёр ладони.

— А знаешь что, Лёнечка, — сказал он, — сыграй–ка мне, дружочек, что–нибудь другое. Ну, например… что ты сам хочешь сыграть?

«Ничего я не хочу! — захотелось крикнуть Лёньке. — Оставьте меня в покое! Уже шестой час… а эта ваша музыка — такое барахло!..»

Он затылком почувствовал внимательный взгляд отца и обернулся. Вытянув губы трубочкой, словно собираясь произнести что–то вроде «м-да, проблема…», папа едва слышно барабанил пальцами по подлокотнику кресла. Он казался озабоченным и виноватым. Было видно, что ему очень жалко сына. Чтобы скрыть свою растерянность, он чуть приосанился, выпрямился, изобразил безграничное внимание, попытался улыбнуться, но улыбка не получилась. Отец выглядел чересчур уж подтянутым и официальным, словно был не дома, а где–нибудь в школе на родительском собрании, где совершенно необходимо с подчёркнутым почтением слушать рассказ учительницы о Лёнькиных успехах и шалостях. Снова вошла в комнату мама и тихо села на диван.

Лёня резко захлопнул сборник этюдов Черни и поднял пюпитр, показывая этим, что ноты ему вовсе не нужны. Чего там, играть так играть… по памяти — пусть с ошибками, но смело, не боясь упрёков и замечаний, играть так, как хочется, ни на кого не обращая внимания, отбросив прочь сомнения… Злорадная мыслишка мелькнула в голове маленького музыканта: «Вот и славно! Сейчас он услышит. Не будет больше просить…» Ему опять захотелось плакать, но он снова справился с собой и опустил руки на клавиши, взял несколько аккордов, прислушался. В напряжённой, спрессованной ожиданием тишине чистым, по–человечьи живым звуком отозвалось фортепиано. Словно фарфоровая чашка упала на пол и разбилась с прозрачным звоном; тонкие осколки закружились в хрустальной круговерти горной речушки стремительно и весело. Это был как будто голос детского хора, голос прошлого и будущего, трепетный, взволнованный, безнадёжно печальный. А потом мотив подхватили взрослые; альты и баритоны запели о чём–то своём, тактично и осторожно, стараясь не нарушить гармонию негромкого детского пения. Поток воды, столкнувшись с гранитной твердью тяжеленных гладких валунов, разбивался у подножья водопада в радужную прозрачную пыль, и эту завесу сырости пронизывали последние лучи закатного остывающего солнца…

По спине у Лёньки пробежал холодок, и стало неспокойно и зябко. Он вдруг остановился, выдохнул, порывисто поднялся, вышел на середину комнаты и громко, с вызовом, объявил:

— Фредерик Шопен. «Вальс номер семь». Исполняет Лёня Ковалёв, фортепиано… фортепиано «Украина» Черниговской фабрики музыкальных инструментов имени Постышева.

— Чудесно, — совершенно серьёзно кивнул Забельский.

Лёнька снова сел за пианино и заиграл «Вальс».

…Лёд был припорошён снежком, но в свете прожекторов казался голубым и прозрачным. Звон коньков, шорох одежды, глубокое дыхание конькобежцев — всё слилось в сплошной негромкий гул, но, тем не менее, было очень тихо — потому, наверно, что не слышно было ни смеха, ни людской речи. Казалось, мир онемел и уснул; чудилось, что на льду не люди, а манекены, которые вдруг научились двигаться, но так и не стали живыми. В их мутных, остекленевших глазах отражались огни прожекторов, но если поднять голову и посмотреть вверх, окажется, что вовсе не так уж и светло — там, за прожекторами, чернело высокое холодное небо, усыпанное крупными белыми звёздами. Было по–настоящему страшно и пусто. Хотелось крикнуть, разозлиться, дёрнуть за плечо хоть одного конькобежца, заставить его улыбнуться, оттаять. Время замедлило свой бег, всё перед глазами плыло и мерцало, и не за что было зацепиться взглядом — ни одного знакомого лица, ни одной живой души… только глаза, глаза — стеклянные, мёртвые, неподвижные…

А потом из репродукторов полилась музыка. Это был седьмой шопеновский «Вальс», который рождался под чуткими пальцами маленького музыканта, испуганного и взволнованного. Но, казалось, никто не слышит это — на льду были роботы, но не люди. Звуки падали на лёд, как дождинки на асфальт — хаотично и неотвратимо, друг за дружкой, капля за каплей, но уже в полёте они успевали замёрзнуть, затвердеть, превратиться в мелкую дробь, в голубые бисеринки, звонкие и подвижные, как ртуть. Что это было? Серебристое стаккато вирджинала? Весёлая россыпь челесты? Чопорная вязь клавесина? Да нет, нужно только прислушаться — разве сравнится всё это с тёплым, одушевлённым, по–домашнему уютным звучанием фортепиано?