В прихожей он каждый раз просил у мамы стакан воды. Забельский почему–то всегда хотел пить. Прежде чем сделать первый глоток, он долго чего–то дожидался, держа стакан на весу и оттопырив мизинец. Потом, наконец, он признался, что ждёт, пока осядет хлорка. Мама спорила с Забельским, говорила, что никакой хлорки в воде нет — так, как будто это от неё зависело, есть в воде хлорка или отсутствует. Но Виталий Сергеевич всё равно упрямо выжидал несколько минут, прежде чем начать пить. А когда уходил, родители добродушно посмеивались над ним, вспоминая его причуды.
После каждого восьмого урока Забельский чертил в дневнике две жирные линии, свидетельствующие о том, что пора внести плату за прошедший месяц, но никогда об этом не объявлял вслух, надеясь, очевидно, что Ковалёвы и сами помнят это. Отец вручал учителю одиннадцать рублей, и Виталий Сергеевич смущённо прятал деньги в боковой карман пиджака. Папа поначалу тоже стеснялся почему–то этих минут, становился излишне весёлым или торжественным, но потом, кажется, привык. Однажды после ухода учителя Ковалёвы обнаружили в дневнике две жирные линии, которыми Забельский намекнул им, что пора оплатить уроки, и, сделав необходимые подсчёты, с ужасом поняли, что очередные восемь уроков позади. Подумать только: учебный месяц закончился, а Забельский ушёл ни с чем! Отец долго сокрушался по этому поводу, дня четыре места себе не находил. Деньги он положил на самом видном месте, чтобы потом не дай бог не забыть, и с нетерпением ждал Виталия Сергеевича, чтобы извиниться. «Ну, будет вам, — смутился Забельский, когда отец, вручив ему, наконец, деньги, покаялся в собственной рассеянности. — Надо ли расстраиваться… из–за такой, ей–богу, ерунды?»
Довольно скоро Лёнька уже играл несложные, но очень симпатичные пьески из сборника для начинающих. Мама усаживалась на диван, отец пристраивался поближе к сыну, с интересом листал эту нотную тетрадку и, обнаружив в ней что–нибудь особенно любимое и дорогое, просил Лёньку немедленно сыграть — необязательно точно, хоть приблизительно.
— Ага, вот: ария Надира! Не сможешь, конечно…
— Я не смогу?! — петушился Лёнька и, словно на амбразуру дота, наваливался на клавиатуру.
Сын играл, забывая о знаках альтерации и путая ритм, а отец напевал, сначала тихо, неуверенно, а потом всё больше воодушевляясь. Своим пением он подсказывал Лёньке, как нужно правильно играть, и маленький музыкант очень быстро исправлял свои ошибки.
— А вот это — романс Антониды! — сумеешь? — спрашивал папа, перевернув страницу.
И, не дожидаясь ответа, тихонько пел тоненьким голосом, явно подражая какой–то оперной певице: «Не о том скорблю, подруженьки, и грущу я не о том, что мне жалко доли девичьей…» А Лёнька устремлялся вдогонку за ним, пытаясь поскорее нащупать нужные клавиши и попасть в такт этому пению. Отец, кажется, знал все арии на свете: и «Ты взойдёшь, моя заря, над миром све–е–ет прольёшь…», и «Сердце волнует жарка–а–ая кровь…», и «О, дайте, дайте мне свободу, я свой позор сумею искупить…». Лёньке это была хорошая школа. Он быстро научился играть «с листа», схватывал незнакомый нотный текст на лету, в его пальцах появились беглость и ловкость. Через год Лёнька уже ощущал себя умелым пианистом. Он смело брался и за популярные эстрадные песни, и за сонаты Бетховена, и за прелюдии Баха. Ну, а то, что в его исполнении через три ноты на четвёртую случались ошибки, так это — кто понимает? А если и поймёт, то потерпит. Сегодня не получилось — завтра получится. Не беда.
4
Осенью в квартире (на пятом этаже!) появились мыши. По ночам они шуршали на кухне за газовой плитой и возились под ванной, где–то за банками, наполовину наполненными краской и олифой. Лёнька боялся мышей панически. Очевидно, это передалось ему от мамы, которая вообще испытывала безотчётный ужас перед всякого рода живностью: ежами, черепахами, ужами…
Отец принёс домой мышеловку. По вечерам смотрели телевизор и прислушивались, не хлопнет ли в ванной или на кухне. Наконец до их чутких ушей долетал приглушенный звук короткого щелчка, и отец скучно ронял сквозь зубы: