— Как, прямо сейчас? — переспросил Вранцов, отвыкший уже от таких импровизированных приглашений — ведь нынче никто вот так запросто в гости к себе не зовет. Хотел было отказаться, но вспомнил, что ведь и вправду спешить ему некуда: конец недели, завтра выходной. Вика с Борькой к теще уехали, так что ужинать придется всухомятку, а вечер коротать одному. — Соблазн велик, — сказал он неуверенно. — Но как же, без предупреждения…
— Да брось ты, — сказал Везенин. — Свои же люди. Вспомни, как в общаге делились последним сухарем. — И видя, что Вранцов еще колеблется, засмеялся. — Да ты не бойся, что тыкву есть заставим. Глаша так ее готовит, что попробуешь, сам добавки попросишь… Зря у нас ее не ценят — вкусная вещь!
VII
Коля Везенин был его однокашник по университету, и на третьем курсе одно время они почти что сдружились. Везенин приехал откуда–то из Сибири, был из простой семьи, но на редкость быстро освоился в Москве и знал ее так хорошо, словно здесь же, в столице, и вырос. Как–то Вранцов сказал ему об этом, и Коля засмеялся: «Гены сказываются, наверное. Дальние предки мои еще с допетровских времен жили в Москве. Но прадед был сослан в Сибирь за вольнодумство и там своими потомками полдеревни населил». Никаких родственных связей однако в столице у него не сохранилось, а остался здесь, потому что женат был, как и Вранцов, на москвичке.
Не получая помощи из дому, все студенческие годы Везенин подрабатывал в общежитской котельной. Вранцов часто спускался к нему туда, в эти подвальные катакомбы, где но стенам змеились закопченные трубы, пахло гарью и каменным углем, где заунывно гудели моторы, с адским грохотом вибрировала воздуходувка, а в топках за чугунными дверцами солнечно светилось горячее пламя, от которого по всему зданию растекалось живительное тепло. В левом углу котельной была служебная комнатка, с небольшим зарешеченным окошком под потолком, с похожим на нары деревянным настилом в углу и шатким столом, на котором среди книг и конспектов всегда стоял закопченный чайник. Тут же помятая алюминиевая миска с сухарями. И чай вскипятить, и сухарей насушить в котельной было минутным делом.
Стандартную табличку на двери «ПОСТОРОННИМ ВХОД ЗАПРЕЩЕН» Везенин перевернул и на обратной стороне четкими буквами вывел: «LIBERUM ARBITRIUM».[3]
Здесь многие бывали у него. В любое время, даже заполночь, здесь можно было стрельнуть сигаретку, попить чайку, утолить голод хотя бы сухарями и потрепаться о том о сем. Здесь можно было спорить и говорить без оглядки, кричать и шуметь как угодно — за гулом моторов никто не услышит. Набивалось иной раз человек по десять, но чаю и сухарей хватало всем.
А поговорить и поспорить тогда было о чем. Воскресали на небытия неведомые дотоле Платонов и Булгаков, заново открывали Выготского и Бахтина, переводили Фолкнера, Сартра и Камю. Да и границы родной социологии заметно расширялись — в их обиход уже входили имена Вебера и Парсонса, Шибутани и Морено. Тут все обсуждалось с ходу, без конспектов, без подготовки, но зато темпераментно, с криком, с пеной у рта. Старые выцветшие обои в комнатке были исписаны, исчерканы какими–то афоризмами, лозунгами, стихами — если не было под рукой бумаги, в ход обычно шла стена. Содержания этих «дацзыбао» Вранцов уже и не помнил, но попадались среди них остроумные, было и его рукой вписано кое–что. До конца доспорить и все обговорить никогда не удавалось, хоть расходились иной раз лишь под утро, когда Везенину пора было топку чистить и смену сдавать.
Бывали здесь и с других отделений ребята, но больше ошивалось все–таки своих «лицеистов», социологов. Лицеистами они прозвали себя сами, намекая на свое отличие от прочей студенческой братии. Отделение социологии, после долгих проволочек, открыли тогда не факультете впервые. Конкурс был высокий — набирали как бы в виде опыта, всего тридцать человек. «Тридцать витязей прекрасных», — как пошутил на первой же лекции Лужанский. И ни одной девицы, что тоже напоминало лицей.
Ребята подкованные, они были заметной группой на факультете, но многие преподаватели не любили их за вольность суждений и самоуверенный тон. Тогда уже лет десять прошло после двадцатого съезда, и все они выросли под знаком его. Они не боялись рассуждать и критиковать, говорить то, что думаешь, но вместе с тем привычно усвоили, что не всегда и не везде можно «выступать». На семинарах в бутылку лезть не следовало — это кончалось обычно «неудами» и вызовами в деканат. А везенинская кочегарка как раз и была таким местом, где можно свободно поговорить.