На редкость погано все сошлось. Тем более, что рукопись везенинскую уже знали в редакции хорошо. Он сам ее расхвалил однажды на «лестнице». Кто–то из редакторов взял, прочел. Потом другой, третий, даже Могильный, кажется, читал. На «лестнице», где была редакционная курилка, на площадке перед чердаком, говорили обычно то, что думали, но нельзя было, не принято на редакционных летучках говорить. Она уже популярной сделалась в редакции, эта рукопись, и вот теперь Вранцов собственными руками должен был ее «зарубить». Делать нечего, и никто не осудит — поймут, но все–таки гадкое чувство, что ни говори.
Вскоре после этого Твердунов сказал ему, что с Венецией полный порядок — он включен в списки. А к Новому году и завотделом будет утвержден. И хотя сказано это было мимоходом, без всякой связи, осталось ощущение, что ему подсластили пилюлю. Твердунов славился таким умением приберегать любую информацию до самого удобного момента, когда она могла оказаться максимально полезной ему. Но все равно на душе было паршиво. Мало того, что нужно «зарубить» рукопись Везенина, ему придется еще написать положительный «редзак» и на эту пошлую пукеловскую галиматью, а потом еще редактировать, возиться с ней целый год. Тошно. Но другого выхода не было. И, скрепя сердце, он сделал то и другое.
Директор, конечно, не приказал, а вроде бы предоставил ему решать.
Передавая рукопись Пукелова, сказал при всех: «Посмотрите, Аркадий
Петрович, дайте объективную оценку и напишите редакторское заключение». Будто и в самом деле от Вранцова все зависело, будто ему пукеловская мура очень нравится. Больше всего злило именно это лицемерие, невозможность хотя бы намекнуть, что ты все понимаешь, всю эту игру видишь насквозь и сам здесь ни при чем. Уж лучше бы прямо и сказал: «Скушайте эту ложку дерьма, Аркадий Петрович, ведь у вас же все равно нет другого выхода. А чтобы не так тошно было, мы вам Венецией дадим закусить. За верную службу вас наградим». Начальство, оно хочет выглядеть благородно и справедливо, оно себе это может позволить. А ты, хоть знаешь, что рукопись Пукелова дрянь, что и эта его книжка, пропылившись на полках, отправится в макулатуру, должен помалкивать в тряпочку и дать «объективную» оценку, предписанную свыше, само собой.
Попробуй на самом деле высказать свое мнение и оценить пукеловскую рукопись действительно объективно, выступить, скажем, на летучке. Нет, тебя не одернут, тебя выслушают внимательно, даже с большим интересом, тебя выслушают с открытыми ртами, но в глазах окружающих ты будешь выглядеть таким идиотом, словно с луны свалился. На тебя станут посматривать с веселым любопытством, как на чокнутого. Ты можешь при этом быть сколько угодно правым — ради бога! — но это будет твоя личная, субъективная и, разумеется, не очень компетентная точка зрения. Выступят другие, более опытные товарищи. Они дадут правильную, сбалансированную, «взвешенную», как теперь говорится, оценку. Тактично отметят в рукописи недостатки, недоработки, но воздадут должное важности темы и актуальности направления. И директор будет слушать их, прикрыв глаза, чуть кивая в такт головой и покачивая по своей привычке длинным, остро заточенным карандашом, словно помахивая дирижерской палочкой.
А ты станешь плохим для всех. Для бездарного автора, который возненавидит тебя и станет гадить. Для директора, который доверял тебе, считал опытным работником, а теперь должен опасаться твоей неуместной принципиальности, некорректности, бестактности, которая (кто знает) может подвести в любой момент и его самого. Станешь плохим для товарища своего, которому вместо тебя не в очередь придется врать. Для всего отдела, который начнут склонять, в котором из–за тебя может развиться дух неповиновения и склока. Даже для вахтера Савельича, который из–за сбоя в производственном процессе может лишиться своей пятнадцатирублевой премии. Да, ты станешь плохим. Сделаешься неудобным, нелепым, неуживчивым. Как старый громоздкий шкаф, который торчит посреди коридора, мешая всем и всех раздражая. Его нельзя выбросить, потому что он висит на балансе, и приходится терпеть покамест. Но дайте срок, и при первой же возможности его как–нибудь да спишут и выбросят, и вздохнут спокойно.