Поначалу долго летать он не мог — быстро уставал, мешала одышка. Сказывались годы сидячей жизни, гиподинамия. Но со временем, тренируясь каждый день поневоле, он заметно окреп физически, стал много и с удовольствием летать. Это было новое, прежде неведомое ощущение — единственное, пожалуй, что в пернатой жизни нравилось ему. Первые взмахи, когда взлетал, были неуклюжи, трудны; тянуло к земле, мешали столбы, провода, деревья. Но стоило взять выше, как махи становились легки — земное притяжение словно бы отпускало, а над головой бездонным куполом распахивалось огромное небо. Небо, даже над городской теснотой, всегда было открытым, просторным. Здесь воздуха больше, здесь легче дышалось, сюда почти не доносились назойливые уличные шумы. И возникало прекрасное ощущение свободы, приволья, еще не надоевшее, не ставшее привычным, такое новое для него. Выбирая направление, он делал широкий полукруг, ложился грудью на воздух и, ощущая шеей, подкрыльями, грудью его упругую, скользящую вдоль тела волну, вытянув голову, врезался в пространство, ровными взмахами устремляясь в быстрый и долгий полет.
Это было такое прекрасное самозабвенное чувство — полет, что, вспоминая себя прежнего, он понимал теперь, как обделены, как ограничены в своем передвижении по земле люди, как зависят они от неудобной, громоздкой техники, как трудны и тесны их земные дороги, в то время как любой пичуге доступен весь безмерный воздушный простор. Теперь он лучше понимал выражение «вольная птица» —
это стало естественным состоянием его.
Обретя выносливость и сноровку в полете, он много путешествовал по Москве, излетал ее во всех направлениях. Кипучая, могучая, она шумела неугомонно без него точно так же, как и при нем. Все так же текли толпы людей и потоки машин по улице Горького, по–прежнему кишели народом вокзалы и станции метро, все так же подпирали небо высотные дома на Садовом и скромно ютились по арбатским переулкам особнячки прошедших времен. Все теми же маршрутами шли троллейбусы и автобусы, все так же торговали всякой всячиной у метро, и даже театральные афиши все те же — на них повсюду был прежний репертуар. Ничто не изменилось без него, ни один камень не сдвинулся с места. Что был Вранцов, что нет его — что «гомо сапиенс», что
«корвус коронэ»; он только песчинка в Москве, один из многих миллионов населяющих ее живых существ.
В своих прогулках по Москве он не ограничивался центром, а залетал в далекие, прежде неведомые уголки, и знал ее теперь гораздо лучше, чем раньше. Часто бывал в Сокольниках, в Измайлове, иногда отправлялся в Останкино или Кусково, для разминки совершал перелеты в Серебряный бор и обратно; впервые посетил новые районы, вроде Нагатино или Строгино. Правда, часто в них путался — до того стандартные жилые массивы были похожи друг на друга, — но стоило лишь набрать высоту и увидеть мерцающую в самом центре столицы белую свечу Ивана Великого, как все становилось на места. Странно, казалось бы, но не высотные громады, подпирающие небо, а стройный, серебристый шатер Вознесения в Коломенском или красавица–колокольня Новодевичьего монастыря, как и путнику прежних веков, служили ему ориентирами. Да еще Останкинская телебашня, хорошо видимая отовсюду, как стрелка компаса, всегда указывала на север.
По земным дорогам выбраться из города было нелегко, а воздушным путем, взмывая вверх, он достигал этого в считанные мгновенья. В принципе, он мог бы путешествовать и в другие города, но пока что не решался покинуть Москву. Замерзая в лютую стужу на своем чердаке, подумывал иной раз, не податься ли до весны южнее: в Ялту или на Кавказ, где синее море, живописные горы, цветущий под солнцем миндаль… Да что там, в своем нынешнем состоянии мог бы запросто и за границу махнуть, по всей Европе путешествовать без всяких виз и паспортов — в Париже зиму провести, в той же Венеции побывать. Но хоть и неплохо было бы посетить Елисейские поля, взлететь на Нотр — Дам и взглянуть на Лувр, что–то удерживало его в холодной заснеженной Москве. Не мог он покинуть на произвол судьбы жену и сына. Да и обратное превращение, на которое, несмотря ни на что, все еще надеялся, почему–то казалось, только здесь может свершиться, в Москве.
Была идея слетать на Урал, к себе на родину, но, поколебавшись, он от нее отказался. Когда–то в юности мечталось приехать в родной город большим человеком, может быть, даже знаменитостью, и по контрасту с этими тщеславными помыслами прилететь вороной теперь было бы скандально, ни с чем несообразно, в высшей степени унизительно для него. Ни матери, конечно, ни кому–либо из знакомых он в таком виде ни за что бы не показался на глаза.