— Так вот вы что за птица, Вранцов! — сказал он. — Это можно было предполагать. Я и раньше догадывался, замечал в вас эту повадку. — И вскинув руку с кожаной папкой, бросил гневно: — Я не позволю позорить наш коллектив подобными выходками. Я не позволю устраивать здесь зоопарк!.. Сейчас же прекратите этот балаган! Считайте, что вы уволены, Вранцов за несоответствие служебному положению и появление на работе в непотребном виде. Вон отсюда! — с отвращением показал он папкой на дверь.
Все сотрудники внизу расступились, словно освобождая ему проход, и тоже крикнули хором: «Вон!..»
Вранцов закричал, судорожно дернулся и проснулся в сумерках рассвета. «Слава Богу, — с огромным облегчением подумал он. — Так и знал, что все это сон!.. Отвратительный сон! «Измученный пережитым, он вздохнул, рывком сбромил ноги с кровати и полетел в пустоту. С резким криком, судорожно замахав крыльями, описал короткий круг над землей и сел на ту же ветку, с которой упал.
Да, это был сон, полет в издательство, только сон. Но другое, еще более ужасное не было сном: он по–прежнему весь в перьях, и мерзкий клюв торчит перед глазами, и лапы вместо ног, вцепившиеся в ветку, упруго прогибавшуюся под ним. И тоска, охватившая его теперь, была ужасней вчерашней стократ. Все! Конец! Надеяться больше не на что!.. То, что могло привидеться лишь в кошмарном сне, случилось с ним наяву. Случилось — и вся жизнь его будет теперь, как непрерывный кошмар, какого прежде и представить не мог.
Да, было утро понедельника. Да, люди шли на работу. Да, они спешили к остановке, поскрипывая снежком и, перебрасываясь приветствиями, закуривали на ходу. А ему спешить было некуда. Нет у него больше ни семьи, ни работы, ни дома. Нет ни прав никаких, ни обязанностей. Нет ничего, что дано даже самому последнему из людей, даже тени человеческой нет. Все отнято враз какой–то жестокой неведомой силой — оставлено лишь это нелепое птичье существование, чтобы до конца дней мучиться и страдать.
Он утратил все права, все признаки человека — он был теперь в мире на птичьих правах…
IV
В тот год Вранцову стукнуло сорок. Странная это была цифра. Она выскочила внезапно и вопреки всем правилам где–то вскоре после тридцати. Казалось, еще очень далеко до нее, еще много долгих лет впереди, а на деле все слилось в один какой–то сплошной перегон, стремительный и однообразный, как в скором поезде от станции до станции.
Не то чтобы совсем ничего не сумел, ничего не успел в эти годы. Но прожито и сделано было куда меньше, чем ожидалось, словно большая часть жизни пропала, провалилась неизвестно куда. Когда–то, мысленно заглядывая сюда, в середину восьмидесятых, он думал, что жизнь, в основном, будет прожита, пора будет подводить какие–то итоги. А теперь вдруг увидел, что толком она и не начиналась еще, хотя явно перевалила за половину. Все только готовился, условия создавал, а жить как следует так и не начал. Но ничего, зато теперь, кажется, все есть, все налажено, и можно отдаться наконец чему–то главному, жить так, чтобы чувствовать каждый прожитый день.
В тот год он переехал в новую кооперативную квартиру, которую ждал целых пять лет. Можно было побыстрей, попроще кооператив найти, но намыкавшись смолоду по чужим углам и общагам, он решил: вселяться, так капитально и на всю жизнь. Пришлось немало побегать, чтобы попасть в этот престижный кооператив на Большой Филевской, но он считал, что игра стоит свеч. Твердунов помог — подключился, позвонил кому следует — и дело выгорело в конце концов. Вместо какого–то доктора наук, уехавшего в Израиль, Вранцова включили в списки в последний момент.
Дом был из новой серии, улучшенной планировки, но именно поэтому строительство затягивалось: первоначальный срок заселения переносился из года в год. Вранцова выбрали членом правления — приходилось бегать по инстанциям, пробивать одно, утрясать другое; на все это уходили целые месяцы, тратилась уйма нервов и сил. Так что когда через пять лет наконец–то въехали и новую квартиру, то, повесив зеркало в прихожей, он вдруг увидел в нем, вместо моложавого энергичного крепыша, какого–то тусклого, помятого жизнью типа, с усталыми глазами и широкими залысинами там, где еще недавно лохматилась густая, отливавшая вороненым блеском шевелюра.