Одновременно в любом обществе существуют правила поведения, формально нигде не закрепленные. Это нормы морали, обычаев, традиций. Они связаны с господствующими представлениями о норме и патологии, складываются в результате их многократного повторения, исполняются в силу привычки, ставшей естественной жизненной потребностью человека. Правила такого рода составляют скелет ментальности населения, в свою очередь тесно связанной со стилем его повседневной жизни. Поведенческие стереотипы личности в значительной мере формируются под влиянием быта. И в то же время особенности и формы обыденной жизни человека являются выражением присущих ему социально-культурных представлений, восходящих к историческим устоям общества. Таким образом, вопрос о норме и аномалии тесно связан с исторической антропологией. Сегодня эта ситуация очевидна прежде всего применительно к изучению истории советской повседневности. Побудительным мотивом проведения анализа повседневности в контексте теории девиантности является стремление к концептуализации проблем советской повседневности.
Для россиянина с 1917 года слово «норма» приобрело особый семиотический смысл. Закрепленные юридически и реально действующие в повседневной жизни, нормализующие суждения власти оказывали серьезное воздействие на ментальность, порождая новые разновидности дихотомии «норма/аномалия». О.В. Бригадина справедливо отмечает: «Общество выстраивало систему оценки поведения, определяя одни его стереотипы как норму (комфортное поведение), другие как девиацию… Характер соотношения нормы и девиации был связан прежде всего с изменением ценностных ориентиров общества, а также с усилиями власти по закреплению определенных желательных моделей – стандартов»8. Выявление подобных государственных практик лишний раз доказывает правомочность использования в качестве методологической основы изучения советской повседневности теории отклоняющегося поведения. В 1999 году я довольно подробно излагала принципы этой теории, появление которой связано с именем Э. Дюркгейма, а дальнейшее развитие – с именем Р. Мертона. Однако спустя 15 лет мне представляется нецелесообразным это делать. Ныне сведения о девиантологии входят в вузовские курсы по социологии и социальной антропологии. Это же относится и к теории штампов Г. Беккера, с помощью которой возможно рассматривать процесс превращения нормы в патологию и обратно9. В 1999 году я осмелилась назвать подобный процесс, развивавшийся в пространстве российской повседневности, инверсией, что не встретило понимания в историческом сообществе. Однако ныне об этом уже пишут многие отечественные исследователи. А.Н. Медушевский, например, отмечает, что «в условиях большевистской революции девиация сама стала нормой поведения, привела к превращению подпольной субкультуры революционной организации в официальное право и установлению доминирования неофициальных криминальных норм над формальными правовыми»10.
И все же через пятнадцать лет, несмотря на то что за прошедшие годы написаны и изданы книги и статьи по иным проблемам социальной истории России ХХ века11, я хочу еще раз вернуться к проблеме норм и аномалий в советской повседневности. На это есть несколько причин. Прежде всего, моя книга стала, как это ни помпезно звучит, библиографической редкостью. Зато предложений «скачать и читать» множество, что, на мой взгляд, свидетельствует о востребованности текста, и не только в научной среде. Мне представляется, что свой читатель найдется и у новой книги о нормах и аномалиях.
Однако мое возвращение к уже затрагивавшимся проблемам вызвано и желанием расширить временные рамки повествования. Проявление дихотомии «норма/аномалия» в повседневной жизни предполагается рассмотреть, не ограничиваясь периодом 1920–1930-х годов. В новом варианте книги затронуты проблемы норм и аномалий повседневности периода военного коммунизма, а также эпохи послевоенного сталинизма. Расширение хронологических границ во многом связано с необходимостью осмысления понятия большого стиля. Имеющее на первый взгляд отношение к сфере архитектуры, искусства и литературы, оно все чаще используется для изучения авторитарных и тоталитарных режимов как объектов историко-антропологического описания12. Будучи калькой с классического определения образного строя архитектуры, изобразительного и прикладного искусства Франции второй половины XVII столетия, эпохи Людовика XIV, советский большой стиль, связанный с эпохой сталинизма, демонстрировал могущество некой почти абсолютной власти, ее пышность и помпезность, под его воздействием формировалась специфика повседневности, ее нормы и аномалии. Бытовые реалии большого стиля, зародившиеся в конце 1930-х годов, получили специфическое развитие после окончания Великой Отечественной войны в рамках имперского сталинизма. Одновременно я постараюсь осветить и не поднятые в книге 1999 года вопросы (подробнее см. в главе 1 части I).
9
Подробнее см.: Гилинский Я., Афанасьев В. Социология девиантного (отклоняющегося) поведения. СПб., 1993. С. 24, 25; Монсон П. Современная западная социология. СПб., 1992. С. 178–184.
10
Подробнее см.: Медушевский А.Н. Сталинизм как модель социального конструирования // Российская история. 2010. № 6. С. 15–16.
11
См., например: Лебина Н.Б.,Чистиков А.Н. Обыватель и реформы. СПб., 2003; Лебина Н.Б. Энциклопедия банальностей. Советская повседневность: контуры, символы, знаки. СПб., 2006; Измозик В.С., Лебина Н.Б. Петербург советский: «новый человек» в старом пространстве. СПб., 2010; Повседневность эпохи космоса и кукурузы: деструкция большого стиля. СПб., 2013; Лебина Н.Б. Мужчина и женщина: тело, мода, культура. СССР–Оттепель. М., 2014 и др.
12
Подробнее см., например: Молер А. Фашизм как стиль. Новгород, 2007; Иванов С.Г. Реакционная культура: от авангарда к большому стилю. СПб., 2010.