Зажжённый свет немногим слепит, и Алина судорожно промаргивается, прежде чем заходит внутрь. Кухня оказывается пустой. Как обычно.
В прилегающей к ней столовой темно и пусто. Как обычно. Дверь в её комнату закрыта. Как обычно.
Она выдыхает шумно, со свистом слипшихся лёгких, и проскальзывает к островку спокойнее: никого и ничего, кроме собственных страхов.
Щёлкает газовая конфорка. Алина, не снимая пальто, набирает воду в пустой чайник и ставит на плиту. Чай успокоит её. И позволит обдумать дальнейшие действия. А ещё лучше бы выпить чего-нибудь покрепче, но выходить за выпивкой в холод и возвращаться снова в эту темноту ей не хочется.
Она спихивает со стола грязные чашки с засохшими чайными пакетиками, упаковки лапши быстрого приготовления и ещё какую-то ерунду — сгребает прямиком в мусорку, не разбирая, прежде чем усаживается на высокий стул. Пальто так и не стягивает, сотрясаемая под ним дрожью.
Тазовая косточка ударяется о край не до конца задвинутого ящика, и Алина шипит. Вот же растяпа! И чёрт бы этот ящик побрал, она же его закрыла.
Она же его закрыла.
Она замирает.
Нет. Этот ящик всегда задвинут. Всегда. Она думала встроить в него замок для пущей надёжности. Прежде всего от себя с манией то и дело вытаскивать содержимое, маниакально перекладывать, прожигать взглядом дыры в фотографиях — выученных до последнего треснувшего уголка; до каждой мелькающей крапинки в чужих глазах. Алина могла бы похвастать своим знанием о двух родинках на щеке и одной — чуть ближе к виску. А ещё о созвездиях на выглядывающих ключицах.
Но сейчас ящик выдвинут — достаточно, чтобы зацепиться за это и боком, и взглядом. Выдох рвётся наружу каким-то сиплым, ужасным звуком, когда Алина выдвигает его полностью, преодолевая сопротивление старого дерева.
В глаза тут же бросается папка. Аккуратно обтянутый резинкой чёрный пластик. Она не сдвинулась ни на дюйм, лежа пугающе ровно, как если бы её положение выверяли линейкой. В отличие от вытрепанной временем и постоянными замусоливаниями тетради, которая никогда не лежала сверху.
Тетрадь с царапинами её имени на каждой строке — скрытой среди листов тайной. Алина не чувствует своего тела, когда вытаскивает её. Лежащую не на своём месте. Пролистываемые страницы шуршат, липнут к пальцам. Мнутся, когда она листает их нервнее, быстрее.
Алина Старкова. Алина Старкова. Старкова. Старкова. Старкова.
Может, она просто забыла, как вытащила её со дна?
Может…
Пальцы сбиваются. Она вся в одну секунду сбивается, изламывается и до самых краёв наполняется страхом — на последней, ставшей роковой для неё странице.
Тишина становится не просто недоброй — зловещей, приближающейся бедой, от которой не спастись ни свистом закипающего чайника, ни всхлипами.
Алина зажимает ладонью рот, а второй рукой судорожно тянется к пистолету, сжимая так и не остывшую рукоять. Осознание наполняет её приливом: каждой буквой, выведенной на последней странице, среди отметок её имени, среди агонии — размашистым, продавливающим листы почерком.
«Я тебя помню»
Она едва не воет: от ужаса, от чистейшего, концентрированного страха, но связки парализует вместе со всем горлом — смыкающимся кольцом, когда на периферии что-то мелькает. Расплывающимся из темноты чёрным пятном.
Столовая.
Ей страшно повернуть голову.
Мама, пожалуйста, как же мне страшно.
«Я тебя помню»
«Я тебя помню»
«Я тебя помню»
Алина сглатывает.
Алина поворачивается.
Александр Морозов приваливается плечом к дверному косяку. И смотрит на неё. Не мажет взглядом, не пропускает фокус сквозь.
Он смотрит.
Прямо.
На неё.
— Я тебя заждался, — произносит он дробяще мягко, прямо как восемь лет назад, — Алина Старкова.
***
Стул опрокидывается с чудовищным грохотом, от которого впору бы оглохнуть. Алина не слышит, не оглядывается — она может только целиться в чужую грудь или голову, или куда-нибудь ещё, держась за оружие, как за последнюю соломинку.
— Стой на месте! — голос то подскакивает, то проваливается на октавы, в какой-то минус, и Алине не понять: она хрипит или визжит, потому что саму себя даже не слышит; в ушах стучат барабаны, пока всё её тело будто крови лишается, выпитываемая полом или свинцовой тяжестью пистолета в ладони.
Александр не дёргается даже. Поразительное самообладание, а ведь Алина могла бы выстрелить совершенно случайно. От проклятого испуга.
— Стою, — он хмыкает. Расслабленно и ленно, он кивает в сторону плиты. — Чайник кипит.
— Кто ещё с тобой?
Алина перебивает, обходя остров по кругу, пытаясь держаться за мысль, что нельзя позволить ему сократить дистанцию.
Александр скрещивает руки на груди.
— Стал бы я тратить время на ожидание, будь это просто зачисткой? И пришёл бы я вообще? — интересуется он и кривится: — Отключи чайник, иначе скоро здесь будут пожарные.
Право, его на мушке держат, а он думает о том, что закипевшая вода вот-вот выльется на плиту или, что, конечно, хуже, начнётся пожар. Он отвлекает её. Алина крепче сжимает пистолет, до того сняв его с предохранителя. Ладони скользкие от пота, и держать его приходится изо всех сил, чтобы не показать своей слабости.
Александр вздыхает, на мгновение прикрыв глаза. Являя то ли раздражение, то ли эту с ума сводящую уязвимость.
— Я сказала не двигайся! — Алина рявкает, когда он подходит к плите и отключает газ. — Или мне стоит прострелить тебе что-нибудь, чтобы ты…
— Тише.
Она моргает оторопело, когда он вдруг оказывается чудовищно близко, на расстоянии вытянутой руки. Выше её на две головы, острозубый зверь. Сталь его глаз полосует порезами, рваными ранами.
— А то твоё птичье сердце из груди выскочит.
Александр поднимает стул, отряхивает сидение и присаживается. Подгибает ногу на перекладину, до того расстегнув пуговицу на пиджаке. С ног до головы в чёрном. Алина помнит, что утром он был в пальто. Значит, пальто осталось где-то в доме? В машине? Или в кресле в проклятой столовой, где она умудрилась его не заметить?
Как она могла не заметить?!
Страх парализовал ей чувства, а он сидел и наблюдал за её паникой. За её страхом. Ублюдок.
«Я тебя помню»
— Как давно ты здесь?
Ей бы поразиться тому, как ровно и требовательно звучит её голос. Как она хотела все эти годы.
И вот он, её агония и проклятие, — перед ней, пока Алина целится в него из оружия. Внутри поднимается волна неясного восторга. Болезненного, скомканного. Неужели всё получится?
— Часа три. Этого времени хватило, чтобы освежить воспоминания, — Александр смотрит на неё, глаза чуть щурит, словно опять сдирая слой за слоем. — Хотя я ведь и так всё помню. Ты помогла мне вспомнить.
Ей не хочется, чтобы говорил он.
Ей хочется высказать ему всё то, что сжирало все годы под крышей Керамзова; под этой самой крышей, в его собственном баре, у него под носом.
Алина не хочет его слышать, но почему-то спрашивает:
— Как ты узнал меня?
Александр подпирает голову кулаком. Глаза его по-змеиному скользят по телу Алины, упакованному в то же оверсайзное пальто, в котором она была, когда они столкнулись впервые. Это почему-то злит. И смущает. Она слишком хорошо помнит свои сны. Его руки, карминовые, бурые, по локти испачканные. Пальцы, впивающиеся в спину, и жар выдохов, опаляя ей кожу.
Александр моргает, и наваждение исчезает.
— Я бы и не узнал. Ты выросла, Алина, изменилась, — и вдруг улыбается. — Но сама мне себя сдала.
Алина не понимает. И, видимо, это непонимание проступает на её лице.
— Оретцева.
Нет.
Не может быть.
Как он мог догадаться? Как он додумался проверить? И как она могла так подставиться?
— Ты могла использовать любую другую фамилию, но ты запаниковала и подтвердила мои подозрения. Пускай документы у тебя изначально липовые, но ты испугалась моего вопроса, как вор, которого поймали с поличным, — медленно поясняет Александр. Пальцы свободной руки постукивают по столешнице. На мизинце у него увесистое кольцо. Родовое? Странные мысли забредают в голову, когда вот-вот собираешься кого-то пристрелить. И когда не хочешь думать о своих же ошибках.