— Так меня уже в психушку определили?
— Натан, ты самая свежая знаменитость десятилетия — люди что угодно скажут. Я спрашиваю тебя, почему ты даже со старыми друзьями не видишься.
Все просто. Потому что он не может жаловаться им, что стал самой свежей знаменитостью десятилетия. Потому что несчастья непонятого миллионера — не та тема, которую люди интеллектуальные могут обсуждать долго. Даже друзья. Меньше всего друзья, особенно если они писатели. Он не хотел, чтобы они говорили о том, как он проводит утро в разговорах с инвестиционным консультантом и ночь с Сезарой О’Ши и о том, как она променяла его на революцию. А он мог говорить только об этом, во всяком случае с самим собой. И в компанию к тем, кого считал друзьями, он не годился. Стал бы рассказывать, какой ажиотаж начинался, где бы он ни появился, и они вскоре стали бы его врагами. Стал бы рассказывать о Короле рольмопсов, колонках светской хроники, десятках безумных писем каждый день, и кто бы захотел его слушать? Стал бы рассказывать им о костюмах. О шести костюмах. О костюмах на три тысячи долларов — чтобы сидеть в них дома и работать. А он, если бы пришлось, мог писать и голым или в рубашке и хлопковых брюках — этого было вполне достаточно. На три тысячи долларов он мог купить сто пар таких брюк и четыреста рубашек (он подсчитал). Мог купить шестьдесят пар замшевых полуботинок «Брукс бразерз» — такие он носил с тех пор, как уехал в Чикаго. Мог купить тысячу двести пар носков «Интервовен» (четыреста синих, четыреста коричневых, четыреста серых). На три тысячи долларов он мог одеться до конца жизни. Но вместо этого у него теперь примерки у мистера Уайта два раза в неделю, обсуждения с мистером Уайтом подплечников и линии талии, а кому интересно слушать разговоры на эту тему? Он и сам не стал бы, но, увы, наедине с собой не мог заткнуться. Лучше бы думали, что он в Пейн-Уитни. Может, там ему и место. Потому что плюс ко всему еще и телевизор — его он никак не мог перестать смотреть. На Бэнк-стрит они регулярно смотрели только новости. В семь, а потом в одиннадцать они с Лорой садились в гостиной и смотрели на пожары во Вьетнаме — деревни в огне, джунгли в огне, вьетнамцы в огне. После чего возвращались к работе в ночную смену — она к своим уклоняющимся от призыва, он к своим Великим книгам. За несколько недель в одиночестве Цукерман провел у телевизора больше времени, чем за все годы со старших классов, когда только начали показывать испытательные таблицы. Почти ни на чем другом он не мог сосредоточиться, и еще было что-то странное в том, что, сидя в халате на восточном ковре и поедая жареную курицу из киоска, вдруг слышишь, как кто-то говорит о тебе. Он никак не мог к этому привыкнуть. Однажды вечером какая-то смазливая рок-певица, которую он прежде в глаза не видел, рассказала Джонни Карсону о своем первом и, «слава богу», единственном свидании с Натаном Цукерманом. Она покорила публику рассказом о том, какой «прикид» Цукерман посоветовал ей надеть к ужину, чтобы «его завести». А в прошлое воскресенье он смотрел, как на Пятом канале три психотерапевта, развалясь в мягких креслах, обсуждали с ведущим программы его комплекс кастрации. Они все пришли к выводу, что прибор у него что надо. На следующее утро адвокату Андре пришлось деликатно объяснять ему, что он не может подать в суд за клевету. «Ваши психозы, Натан, стали достоянием общественности».
Они были по-своему правы — он и впрямь оказался в психушке.