Выбрать главу

Впрочем, она была женой, за которую с двадцати лет каждую мысль думал муж, а не сыном, который бился за каждую свою мысль с еще более юного возраста. Когда самолет пошел на снижение, Цукерман вспоминал лето двадцать лет назад, тот август перед его отъездом в университет, когда он прочитал три тысячи страниц Томаса Вулфа, сидя на занавешенной веранде позади душного родительского дома — душного в тот август не только из-за погоды, но и из-за отца. «Так что он считал, что находится в средоточии жизни; считал, что горы окаймляют сердце мира; считал, что среди хаоса случайностей неизбежное происходит в неотвратимый момент и тоже пополняет его жизнь». Неизбежное. Неотвратимое. «О да!» — добавил страдающий от духоты Натан на полях романа «Оглянись на дом свой, ангел», не осознавая, что гулкий тревожный звук этих прилагательных не всегда так беспокоит, когда сталкиваешься с неизбежным и неотвратимым в средоточии твоей жизни, а не сидишь на веранде. В шестнадцать лет он мечтал только стать романтическим гением, как Томас Вулф, и уехать из маленького Нью-Джерси, от всех тамошних недалеких провинциалов, и погрузиться в глубины раскрепощающего мира искусства. Как оказалось, он всех их забрал с собой.

За первую после приезда Натана ночь и следующий день отцу Цукермана стало «лучше», потом снова хуже. Иногда, когда он вроде бы приходил в себя, его жене казалось, что он кивает в сторону папки с письмами у его кровати. Она поняла это так, что ему на ум пришли какие-то соображения для нового президента. В том случае, подумал Цукерман, если у него еще остался ум. Она и сама довольно плохо соображала — не спала больше суток, да и предыдущие четыре года недосыпала, и в конце концов Цукерман решил: проще делать вид, что она права. Он достал из портфеля желтый блокнот и написал крупными буквами «ДОЛОЙ ВОЙНУ», а ниже подписал своей рукой: «Доктор Виктор Цукерман». Но когда он показал листок отцу, тот никак не прореагировал. Время от времени доктор Цукерман издавал какие-то звуки, однако на слова они мало походили. Больше на мышиный писк. Это было ужасно.

Под вечер, после того как доктор Цукерман снова на несколько часов потерял сознание, ординатор отвел Натана в сторонку и сказал ему, что через два-три часа все будет кончено. Он тихо уйдет, сказал врач, но врач не знал отца Натана так, как знали его родственники. Перед концом, как иногда случается, если повезет — или не повезет, — умирающий открыл глаза и, кажется, увидел их, увидел их вместе и понял, как и все вокруг, что именно происходит. Это тоже было ужасно, но по-другому. Это было еще ужаснее. Его туманный, расфокусированный взгляд вдруг обрел мощь, собрал их образы и притянул к себе — как выпуклое зеркало. Его подбородок дрожал — не от бессильных попыток заговорить, а потому, что он понял: все усилия уже бессмысленны. А ведь его жизнь вся состояла из усилий. Быть Виктором Цукерманом — тяжкий труд. Дневные смены, ночные смены, выходные, вечера, отпуска — сколько на это ушло человеко-часов, примерно столько же, сколько он пробыл его сыном.

Когда он очнулся, вокруг него собрались Генри, Натан, их мать, сестра Эсси и новый член семьи, добрый и сердечный муж Эсси мистер Метц, бухгалтер семидесяти пяти лет на пенсии, который держался подальше от их старинных разборок, никого ни в чем не упрекал и думал в основном об игре в бридж. Каждому разрешалось побыть с доктором Цукерманом по пять минут, но поскольку среди них был Натан, лечащий врач позволил нарушить больничные правила.

Все склонились, чтобы посмотреть в эти исполненные ужаса и мольбы глаза. Эсси — ей в ее семьдесят четыре еще не приходилось ни с кем нянчиться — взяла его за руку и стала вспоминать о давильном прессе в подвале дома на Мерсер-стрит: все родственные дети обожали смотреть, как по осени отец доктора Цукермана давит виноград «конкорд». Голос у нее был по-прежнему громкий и командный, и когда она перешла от давильного пресса отца Виктора к миндальному хлебу матери Виктора, к открытой двери подошла медсестра и прижала палец к губам — напомнила Эсси, что кругом больные люди.

Укутанный одеялом доктор Цукерман походил бы на испуганного четырехлетнего малыша, слушающего историю на ночь, если бы не усы и не лицо, изменившееся после трех инсультов и инфаркта. Его серые просящие глаза были устремлены на Эсси, а она вспоминала, как начинался век для семьи, только что прибывшей в Америку. Доходило ли до него все это: рассказы о старом давильном прессе, о новых американских детях, о сладко пахнущем подвале, о хрустящем миндальном хлебе и о матери, почтенной простой женщине, которая пекла миндальный хлеб? Допустим, он мог вспомнить все это, каждое заветное ощущение из той жизни, которую он покидал — был ли это самый легкий путь ухода? Эсси уже провожала близких, так, может, она знала, что делает. Да и если не знала, это ее никогда прежде не тревожило. Драгоценное время утекало, но Эсси не скупилась на подробности, да и Натан не видел способа остановить ее теперь, когда она взяла слово. К тому же он больше не мог никого контролировать — он и себя больше не мог контролировать. Через полтора дня он наконец расплакался. Отец был весь в трубках — через трубки шел кислород ему в легкие, через трубки выходила моча из мочевого пузыря, через трубки в вены поступала по каплям глюкоза, но все это не имело почти никакого значения. Несколько минут он сам чувствовал себя четырехлетним малышом, который впервые в жизни обнаружил, насколько беспомощным может быть его защитник.