Похороны прошли напряженно. Во-первых, было жарко. Над кладбищем Майами солнце явило Цукерману свое присутствие так отчетливо, как никогда не являл его сам Яхве; если бы они все обращались к солнцу, не исключено, что он бы участвовал в похоронных церемониях своего народа не только из уважения к чувствам матери. Обоим сыновьям пришлось поддерживать ее с того момента, как они вышли из кондиционированного лимузина и пошли по дорожке между рядами вращающихся разбрызгивателей к месту захоронения. Доктор Цукерман купил два участка рядом, для себя и для жены, шесть лет назад, в ту же неделю, когда он купил им кондоминиум в поселке для пожилых в Харбор-Бич. Около могилы ноги у нее подкосились, но поскольку за время болезни мужа она исхудала и весила килограммов пятьдесят, Генри и Натан без труда удерживали ее, пока гроб не опустили в землю и они смогли укрыться от жары. Цукерман слышал, как за его спиной Эсси сказала мистеру Метцу: «Все эти слова, все проповеди, все цитаты, да что ни говори, все равно, конец — это конец». Перед этим, выходя из лимузина, она повернулась к Цукерману поделиться своими соображениями о поездке человека в катафалке. «Вот тебя везут, а пейзажа ты так и не увидишь». Да, Эсси и он — они оба могли сказать что угодно.
Цукерман, его брат и раввин были на несколько десятков лет младше всех присутствующих. Остальные были либо пожилыми соседями его родителей по Харбор-Бич, либо ньюаркскими приятелями отца, тоже перебравшимися на пенсии во Флориду. Кое-кто провел вместе с доктором Цукерманом детство в Центральном районе Нью-Джерси, еще до Первой мировой. Большинство из них Цукерман видел последний раз еще мальчишкой, когда они были немногим старше, чем он сейчас. Он слышал знакомые голоса — только лица были морщинистые, обвисшие — и думал: вот если бы я все еще писал «Карновского». Какие воспоминания затронули эти голоса — о банях на Чарлтон-стрит, о каникулах в Лейквуде, о походах на рыбалку к устью реки Шарк, дальше по берегу. Перед похоронами каждый подошел и обнял его. О книге никто не упомянул; возможно, ни один из них ее не прочитал. Эти вышедшие на пенсию торговцы, коммерсанты и ремесленники преодолели в жизни немало трудностей, но чтение книг в их число не входило. Даже молодой раввин не вспомнил при авторе о «Карновском». Возможно, из уважения к усопшему. Оно и к лучшему. Он здесь не как «писатель» — писатель остался на Манхэттене. Здесь он Натан. Иногда жизнь не предлагает опыта мощнее, чем такое вот разоблачение.
Он прочитал поминальную молитву, кадиш. Когда гроб опускают в могилу, даже неверующему нужно пропеть несколько слов. В «Йитгада’л ве-йиткада’ш»[44] для него было больше смысла, чем в «Будь яростней пред ночью всех ночей»[45]. Если кого и должно было похоронить по еврейскому обряду, так это его отца. Не исключено, что в конце концов Натан позволит похоронить себя как еврея. Лучше, чем как богемного писателя.
— Два моих мальчика, — сказала мать, когда они только что не несли ее по дорожке назад к машине. — Два моих высоких, сильных, красивых мальчика.
Лимузин, проезжая через Майами к их дому, остановился на светофоре у супермаркета; покупательницы, в основном кубинки средних лет, почти на каждой — лифчик от купальника с шортами и босоножки на каблуках. Большое количество протоплазмы, она же и займет место, освобожденное в пенсионерской деревне мертвых. Он заметил, что Генри тоже смотрит. Лифчик от купальника Цукерману всегда казался особенно провоцирующей деталью — вроде и одежда, а вроде и нет, но вид сочащейся плоти этих женщин пробуждал лишь мысли о разлагающейся плоти отца. Он не мог думать почти ни о чем другом с того момента, когда всю семью усадили на первый ряд в синагоге и молодой раввин с бородой почти как у Че Гевары стал вещать о добродетелях усопшего. Раввин хвалил его не только как отца, мужа и хорошего семьянина, но и как «гражданина — его не оставляло равнодушным происходящее в мире, и он остро реагировал на страдания человечества». Он говорил о множестве газет и журналов, на которые был подписан и которые штудировал доктор Цукерман, о множестве писем протеста, которые он упорно писал, говорил о том, с каким энтузиазмом он относился к американской демократии, как страстно желал, чтобы Израиль окреп, с каким отвращением воспринимал бойню во Вьетнаме, как боялся за евреев в Советском Союзе, а Цукерман тем временем думал о слове «угас». Все это почтенное морализаторство, все завуалированные нравоучения, все никчемные запреты, этот оплот благочестия, Люцифер устоев, Геркулес непонимания, он угас.
45
Строка из стихотворения Дилана Томаса «Не уходи безропотно во тьму», написанного умирающему отцу. Перевод В. Бетаки.