Выбрать главу

Они пожали друг другу руки перед зданием аэропорта. Глядя на них, никто бы и не подумал, что когда-то они съели вместе десять тысяч завтраков и ужинов или что час назад они ненадолго стали так близки, как были близки давным-давно, когда один еще не писал книг, а другой еще не прикасался к девушкам. Рядом пошел на взлет самолет, и от его рева у Натана заложило уши.

— Он сказал «ублюдок», Натан. Он назвал тебя ублюдком.

— Что?

Генри вдруг пришел в ярость — и расплакался.

— Ты ублюдок! Бессердечный бессовестный ублюдок. Что для тебя значит преданность? Что для тебя значит ответственность? Что значит самоотречение, обуздание, все вообще? Ты считаешь, что все можно бросить! Все выставить напоказ! Еврейская мораль, еврейская стойкость, еврейская мудрость, еврейские семьи — это все для забавы. Даже своих шике ты отправляешь к черту, когда они больше не щекочут твое воображение. Любовь, брак, дети — плевал ты на это. Тебе бы играть да развлекаться. Но для нас все иначе. И хуже всего то, что мы тебя оберегаем: лишь бы ты не понял, кто ты есть на самом деле! И что ты наделал! Ты убил его, Натан. Никто тебе этого не скажет — так тебя боятся: как же можно критиковать такую знаменитость, ты же гораздо выше обыкновенных людей. Но его ты убил, Натан. Этой книгой. Конечно, он сказал «ублюдок». Он это понимал! Понимал, что ты сделал в этой книге с ним и с мамой.

— Как он мог понимать? Генри, о чем ты?

Но он знал, знал, с самого начала знал. Знал, когда Эсси — тогда они в полночь сидели на кухне — сказала ему: «На твоем месте я бы не слушала, что они там несут». Он знал, когда раввин говорил надгробную речь. И до того знал. Знал, когда писал книгу. Но все равно ее написал. А потом — как благословение небес — у отца случился удар, он попал в дом престарелых, и когда «Карновский» вышел, отец был совсем плох и прочитать его не мог. Цукерман решил, что избежал рисков и избежал наказания. Но нет.

— Как он мог это понимать, Генри?

— Мистер Метц, глупый, исполненный благих намерений мистер Метц. Папа заставил его принести ему книгу. Заставил сидеть и читать ему вслух. Не веришь мне, да? Не можешь поверить, что то, что ты пишешь о людях, имеет реальные последствия? Тебе, наверное, и это смешно — твои читатели помрут со смеху, когда услышат об этом. Но папа, когда умирал, не смеялся. Он умирал глубоко несчастным. Он умирал горько разочарованным. Одно дело, будь ты проклят, отдать воображению свои инстинкты, совсем другое, Натан, отдать ему свою семью. Бедная мама! Она умоляла нас ничего тебе не говорить! Наша мама, да ее там грязью из-за тебя поливают, а она только улыбается! И все еще не говорит тебе, что ты наделал! Ты и твое чувство превосходства! Ты и твоя бесшабашность! Ты и твоя «высвобождающая» книга! Ты что, и впрямь считаешь, что совесть — это выдумка евреев и у тебя к ней иммунитет? Ты и впрямь считаешь, что можешь развлекаться вместе с прочими любителями хорошо пожить и не думать о совести? Не беспокоиться ни о чем, а думать лишь о том, как забавно ты рассказываешь о людях, которые любили тебя больше всего на свете? Происхождение Вселенной! А он ждал только, чтобы ты сказал: «Я люблю тебя!» «Папа, я люблю тебя» — больше ничего не требовалось. Ты — жалкий ублюдок, и не рассказывай мне про отцов и сыновей! У меня-то есть сын! Я знаю, что такое любить сына, а ты нет, эгоистичный ты ублюдок, и никогда не узнаешь!

Весной 1941 года, когда мальчикам было восемь и четыре, Цукерманы переехали в отдельный дом, кирпичный, на усаженной деревьями улице неподалеку от парка, а до этого жили в не столь приятном месте в еврейском районе, у них была маленькая квартирка на углу Лайонс и Лесли. Никогда не бывало, чтобы работало все: и водопровод, и отопление, и лифт, у украинского управдома была дочка Мила-Дразнила, девочка постарше с большой грудью и плохой репутацией, и не у всех в доме полы на кухне были как у Цукерманов — хоть ешь с них, если дела совсем плохи. Но арендная плата была низкая, автобусная остановка под боком, поэтому место оказалось идеальным для молодого мозольного оператора. В те времена кабинет доктора Цукермана располагался в гостиной, где по вечерам семья слушала радио.

На другой стороне улицы — на нее выходило окно спальни мальчиков — за высоким сетчатым забором находился католический сиротский приют с маленькой фермой, где сироты работали, когда их не учили — и, как понимали Натан и его друзья, — не колотили палкой священники католической школы. На ферме работали две старые ломовые лошади — зрелище в их районе неожиданное; но и священник, покупающий пакетик карамелек в кондитерской на первом этаже или едущий с включенным радио на «бьюике» был зрелищем еще более неожиданным. О лошадях он знал из книжки «Черный красавчик», о священниках и монашках — и того меньше, знал только, что они ненавидят евреев. Один из первых рассказов Цукермана, написанный в старшей школе, назывался «Сироты» и был про еврейского мальчика, окно спальни которого выходило на католический приют, в рассказе мальчик все пытался представить, каково это — жить за их забором, а не за его. Однажды к отцу пришла темноволосая грузная монахиня из приюта — ей нужно было удалить вросший ноготь. Когда она ушла, Натан ждал (напрасно), когда мама побежит с ведром и тряпкой вытирать дверные ручки, до которых дотрагивалась монахиня. Ему очень хотелось узнать, как выглядят голые ступни монахини, но в тот вечер при детях отец ничего об этом не сказал, а в шесть лет Натан был не настолько маленький и не настолько взрослый, чтобы взять да спросить об этом. Через семь лет визит монахини стал центральной сценой «Сирот», этот рассказ он послал издателям «Либерти», затем «Колльерз», затем в «Сэтеди ивнинг пост» под псевдонимом Николас Зак — и в ответ получил первую серию отказов.