– Костя, нам самим следует напасть на них.
Он как будто ждал моего предложения и с решимостью ответил:
– Да, я первый пойду.
С этим согласились остальные.
Болтышев двинулся к выходу. Мы последовали за ним. Пока мы шли к двери, мне казалось; что во всей вселенной ничего больше не осталось, кроме этой оравы людей, жаждавшей превратить нас в кровавое мясо. Что-то зоологическое проснулось и во мне, как будто я никогда не читал прекраснейших книг гениальных творений, призывавших к человеколюбию. Каждый мускул мой напрягся. Единственная мысль, холодная и ясная, как луч в морозное утро, пронизывала мозг – не промахнуться бы и ловчее нанести удар врагам. Как только Болтышев показался на крыльце, еще сильнее заколотились стадные выкрики, и сотни рук протянулись к нему словно за драгоценной добычей. И в этот решительный миг я отчетливо услышал, как чей-то голос необыкновенно высокой ноты, выделяясь из общего клокочущего рева толпы, взвился над человеческими головами и будто повис в воздухе.
– Зарезали! За-ре-за-ли!..
Передние ряды солдат дрогнули, на секунду смолкли. Я увидел искаженное лицо раненого, широко раскрытый рот, мелкие зубы и выпученные большие глаза, повисшие над щеками, как две мутные электрические лампочки. А затем запечатлелся Болтышев. Иступленный с лицом безумца, он высоко поднимал нож, обагренный кровью. Мы тоже, сбросив с плеч шинели, подняли ножи. И тут случилось то, чего мы не ожидали: трехтысячная толпа метнулась от нас в разные стороны. Охваченные паникой, солдаты бежали в даль по широкой улице, сшибая друг друга, кувыркаясь, бежали так, как будто они никогда не бывали на фронте… Некоторые, гонимые слепым страхом, полезли под крыльцо. Мы преследовали их недолго, а потом, опомнившись, увидели, что вокруг нас никого нет. Тогда и мы в свою очередь, все двенадцать человек бросились из лагеря в город и бежали, путаясь по улицам, до тех пор, пока не арестовала нас полиция.
Мы были посажены в японскую тюрьму.
А через два дня я от японского переводчика узнал, что солдаты, озлобленные на меня, собрали все мои вещи, книги и чемодан с рукописями, все это вынесли из барака наружу и сожгли на костре.
Переводчик, рассказавший мне об этом, добавил, хитровато щуря черные глаза:
– Настоящая война была. С одной стороны – несколько раненых ножами с другой – после вашего бегства двоих так изувечили, что едва ли будут живы.
Так погиб весь мой материал о Цусиме.
Я был настолько потрясен, что не спал целую неделю. Со мной начались припадки. Я с благодарностью вспоминаю японского доктора, который избавил меня от сумасшедшего дома.
Японцы, произведя дознание по нашему делу, пришли к заключению, что наше бегство было вынужденным, и хотели вернуть нас в лагерь. Но мы сами просили их задержать нас в тюрьме подольше. Недели две спустя они перевели нас в помещение, находившееся при одном госпитале. Здесь выжили свободно, без караула, Могли ходить по городу. Из лагеря к нам приходили матросы. От них мы узнали, что после погрома многие солдаты раскаиваются в своих поступках. Кстати сказать, что такие погромы с жертвами, иногда большими, прокатились по всем городам Японии, где только находились русские пленные.
Произошел раскол и в среде пленных офицеров: еще до объявления в России свобод, непосредственно после Цусимы, показавшей всю отсталость нашего флота и уродливость самодержавного строя, некоторые из них стали революционерами. К данному времени, когда среди нас произошло описываемое событие, число их значительно возросло. И вот в Кумамота приехали из другого города такие именно офицеры, главным образом флотские, с броненосца «Орел». Они устроили в нашем лагере митинг и объяснили пленным смысл царского манифеста о свободах.
– Вся Сибирская железная дорога находится в руках революционеров! – смело выкрикивал флотский офицер, окруженный слушателями в две тысячи человек. – Если только они узнают, что вы восстаете против свободы, то как они отнесутся к вам? Неужели вы думаете, что таких мракобесов, какими вы проявили себя, они повезут в Россию? Вам придется шагать через всю Сибирь пешком. Скажу больше, что еще до того, как вы тронетесь из Японии и будете переезжать во Владивосток на пароходах через море, революционные матросы выкинут вас за борт.
Теперь никто из пленных уже не сомневался, что в России действительно объявлена свобода. Иначе офицеры не стали бы так открыто выступать. Опять заахали солдаты. На этот раз начали избивать тех главарей, которые устроили погром против нас. А насчет нас из каждого барака поступило в японскую канцелярию прошение за подписью старшин. В них, в этих прошениях, говорилось, что мы первые люди на свете и что мы пострадали невинно, а потому мы немедленно должны быть возвращены в лагери, за нашу неприкосновенность все ручаются.
Целый месяц мы прожили вне лагеря. Возвращаясь с товарищами в свой барак № 2, я не переставал испытывать страх перед толпой, изменчивой и капризной, как морской ветер. Пленные встретили нас очень торжественно – с красным флагом, с революционными песнями. Меня качали, выкрикивая «ура». Но, подбрасываемый вверх десятком здоровых рук, я покрывался холодной испариной и чувствовал себя так же, как, вероятно, чувствовали бы себя котенок в лапах забавляющегося с ним тигра.
Будучи еще в японской тюрьме, я начал восстанавливать погибший материал о Цусиме по памяти. В лагере эта работа продолжалась. Опять мне помогали товарищи, опять, мы допрашивали матросов. Мы торопились, однако собрать сведения обо всей эскадре уже было нельзя: кончился наш плен. Гибель многих кораблей осталась необследованной.
Наш поезд, наполненный одними матросами, давно оставил Владивосток и громыхая сцепами и буферами, неторопливо катился по длинному одноколейному пути железной дороги. Иногда эшелон отстаивался на закупоренных станциях по два-три дня, ожидая своей очереди отправиться дальше. Как велика показалась нам Сибирь с ее таежной глухоманью, с горными хребтами, со степными просторами, с редким населением! Трудное это было путешествие. Длилось оно шесть недель. В каждой теплушке было по сорок человек, одетых в дубленые полушубки с деревянными застежками в лохматые папахи, в пимы и потому потерявших всякий облик военных матросов. Февральские морозы сменялись завывающей пургой. Беспрерывно топилась печка, но она согревала теплушку неравномерно: на нарах нельзя было спать от жары, а под нарами даже в шубе пробирал холод. Мы ни разу не мылись в бане, покрылись слоем, грязи и совсем обовшивели. На питательных пунктах кормили отвратительной бурдой, а хлеб получали мерзлый и настолько жесткий, что его распиливали на порции пилой или рубили топором. Матросы, раздраженные всем этим буйствовали и громили станции. А в это время в Сибири свирепствовали карательные отряды генералов Ренненкампфа и Меллер-Закомельского. Некоторые из нашего эшелона попались им и сложили свои головушки, будучи уже на пути к родине.
Я больше всего беспокоился о своем цусимском материале. Вдруг генералы вздумают произвести обыск в наших вагонах! Что тогда со мной будет? Но все обошлось благополучно: в марте я добрался до своего села Матвеевского, Тамбовской губернии. Здесь меня ожидал новый удар – умерла моя любимая мать всего лишь за две недели до моего приезда домой.
На родине я неожиданно получил номер газеты «Новое время» (от 1 апреля 1906 года, № 10793), где был напечатан, мой очерк. Очерк напомнил мне матроса Ющина, с которым я познакомился в плену у японцев. Он плавал марсовым на эскадренном броненосце «Бородино». Во время боя при Цусиме это судно погибло. Ющин спасся; могила возвратила его к жизни.
Я расспросил его о пережитой им катастрофе и с его слов написал «Гибель броненосца „Бородино“. Мне нетрудно было восстановить картину гибели судна, – я сам плавал на однотипном судне и сам участвовал в сражении. Поэтому, когда я прочитал свой очерк Ющину, он одобрительно заявил:
– Все правильно. Выходит так, словно ты сам был у нас на судне. Перепиши, браток, мне на память.
Я исполнил его просьбу.
Увидав напечатанное свое произведение, значительно исправленное редакцией в смысле идеологии, я испытал нехорошее чувство: обидно было, что я, революционно настроенный, впервые напечатался в таком консервативном органе.