Выбрать главу

Ему страстно захотелось услышать звуки рояля… Рахманинова. И тогда к нему пришло воспоминание о даче в Подмосковье. Тихий летний вечер. Сквозь открытые окна льётся широкая и тоскующая музыка Рахманинова… Егор стоит в саду под цветущей липой, видит, как выходит из дома его жена. Её лица не видно, только силуэт. Потом выходит мужчина… Их поцелуй, и рассудительный голос жены: "Без баловства, Федя, без баловства!" — "Я тебя обожаю!" — неверным, фальшивым голосом произносит мужчина. "Я понимаю, Фёдор. Нам обоим нужен развод". Больше Сомов слушать не стал. Он ушёл, потрясённый, в глубину сада.

"Мне это вспомнилось потому, что я увидел замок…" Сомов дошёл до плетня, перелез через него и направился к окну. Тётка уже спала. Он перелез через окно, разделся, не зажигая света, и лёг. Сна не было.

Шли бесконечной чередой воспоминания о прошлой жизни. О глупой и злой жизни. Сомов сам определил так свою жизнь — "глупая и злая". Но, видимо, не вся жизнь и не жизнь вообще, а жизнь именно с женой, да и то в последний период. Вспоминались московские знакомые, приятели. Но сейчас они были так далеко, что казалось, он о них когда-то читал, а не знал на самом деле. И тут Сомов услышал трель. В чёрной, почти звенящей тишине высоко и торжественно запел соловей. Звуки неслись от старой берёзы. Сомов поднялся, открыл настежь окна. На западе синело небо и берёза казалась нарисованной чёрной тушью на синем шёлке. Где-то в её ветвях пел соловей, может, правнук того соловья, который пел в детстве маленькому Егору.

— Жизнь, жизнь, — прошептал Сомов, — что ты есть такое?!

Чувства его обострились, словно в нём открылись невидимые поры, через которые в него проникали и эти соловьиные трели, и холодный, щемяще-сладкий воздух, и мысли о том, что с ним случилось вчера и сегодня. Вдруг до него кто-то дотронулся.

— Егорша, ты чё, милый? Замёрз ведь! — Перед ним стояла тётка Лукерья.

Егор вдруг понял, что не просто замёрз, а насквозь продрог. Он залез под одеяло. Лукерья села сбоку, погладила его по голове.

— Чё, родименький, не спится? Тут, как ты ушёл, Катерина приходила. Говорит, узнала, что племянник приехал, так, говорит, чаю хорошего принесла! Цейлонского! Много, десять пачек принесла! Говорит, в город еду. Жалела, что тебя не застала. А где ж ты гулял?

— Да я так… Прошёлся по улице.

— А у Наденьки по сю пору свет горит. Она ведь чё? Она ведь у тетрадку пишет! Мысли какие в голову приходят ал и ещё чё! Пишет… Вот оно как, Егорша… Кабы здорова была, то какая жена-то, а? Ой, Егорша! Самая жена и есть! Ты, милый, с ей осторожно слова роняй. Она чувствительная. Ты поласковей с ней. Она, видишь, голубушка, как ты приехал, места не находит!

— Тётя, ты мне скажи: а сама-то ты любила?

— А как жесь! Голубочек ты мой сизанький! Как же это я не любила? Поди, всё на месте было… Любила-то, любила мово милого дружка… Попович он был. Сын попа нашего Михаила Андреевича Богодотского, Иван Михайлович. Когда церковь закрывали, они покель в селе осталися. Потом задумали переезжать. Ваня решил тут остаться. Мы пожениться договорились. Родители его против не были… Егорша, голубочек ты мой! Чё за бравый был парнишка! Так мы с им не целованы были. Постоим, за ручку подержимся… А чё сердце млело! Поехал он родителев навестить, да и не вернулся. И где он? И не знаю… По сю пору и не знаю! Одно знаю, что не вернулся, знать, беда случилась. Я шибко его ждала, свово Ванечку. Покель сидела — годы вышли. Годы вышли, никому не нужна. Тут война! А каки уж свадьбы после войны… Горе, а не свадьбы. Мужики все понадорванные вернулись. Сколько одной матерщины прибавилось в селе! Война, не дай Бог её… — Лукерья замолчала.

— Нынче месяц народился!

Через открытое окно смотрел на Егора тонкий высокий месяц. Он ешё ничего не освещал и светился так, словно ему едва на себя хватало мягкого золотого света.

— Должно быть, к счастью ты его увидел, Егорша! — Лукерья перекрестила Сомова, подержала на его голове свои лёгкие сухие ладони, и боль, которая закипала на гребне души, вдруг пропала…

Сомов уснул. Он не слышал, как уходила Лукерья, не видел, что месяц ещё долго глядел ему в лицо, пока не скрылся.

Соловей к полуночи притих. Притихло всё в селе. Только собаки перебрехивались коротким сонным лаем.

XXX

Надя лежала на спине, подложив подушку так, чтобы можно было видеть сквозь окно яблоньки. Днём они распустились и стояли словно школьницы в белых фартуках. Она слушала соловья и, как только он кончил петь, стала думать о соловье. Никто, кроме бабушки, не знал, что Надя спала мало. Засыпала она далеко после полуночи, просыпалась до восхода солнца. Если небо было облачным, шёл дождь, то Надя могла лежать долго и не вставать вовсе. Ночью ей хорошо думалось, виделось ярко. В семье она была младшей. Два её брата уже отслужили. Один заканчивал институт, другой после службы остался жить в Севастополе. Родители её дорабатывали до пенсии. Мать была тихой болезненной женщиной. Отец малоразговорчивый и трудолюбивый. В доме он делал всё. Он и готовил, и стирал, и по магазинам носился. Матери не под силу было вести хозяйство. Высокий, синеглазый, со смуглым, будто загорелым лицом, отец по характеру был ровным, справедливым. Мать же была впечатлительной, часто плакала и боялась темноты. Однажды Надя услышала разговор отца с матерью. Отец стоял в одной майке на кухне, а мать сидела на табуреточке. Отец вытирал лицо, мышцы его буграми перекатывались под кожей. Он был крепким, как юноша. Мать смотрела, смотрела и вдруг сказала: "Ты, конечно, ещё раз женишься! Вот я умру, а ты женишься!" Она заплакала. И в тот миг Надя поняла, что её мать не любит отца, а отчаянно, до боли завидует его красоте и здоровью… Тогда отец ничего ей не ответил, стал одеваться. Отец был человек тонкий, Надя любила его, любила и мать, но это была не та любовь, которую просило сердце.