Выбрать главу

Торраль, который порицал излишества всякого рода, пожал плечами и потребовал сухого шампанского, – прекрасная вещь для скорого опьянения и такого же скорого протрезвления после него. Мевиль сказал всего два слова тихим голосом бою-распорядителю, и тот приготовил для Элен питье, холодное, сладкое и предательское, которое она, ничего не подозревая, выпила, как воду, а для самого Мевиля – большой стакан грязной бурой смеси, в которой слышался запах перца. Доктор чихнул два раза, опорожняя стакан. Тотчас же выпив, он сделался самого красивого серого цвета, какой только можно себе представить, но зато оживленным и бодрым настолько же, насколько был апатичным во время прогулки, после наслаждения со своей возлюбленной. И он тотчас же начал возню с молодой женщиной, стыдливость которой, как по волшебству, таяла с каждым глотком, выпитым ею.

Все были пьяны, каждый по-своему. Торраль бил посуду, Фьерс жестоко поколотил одного из боев, который, глядя на них, осмелился засмеяться.

Они вскарабкались как попало в экипаж и возвращались в Сайгон, распевая во все горло позади кучера, иронически-невозмутимого на своих козлах. Они возвращались верхней дорогой, благоухающей ароматом магнолий.

VII

В Сайгоне они зачем-то вышли из экипажа и продолжали путь пешком, наудачу, по-прежнему распевая песни.

– Превосходно, – формулировал Торраль, прервав себя на каком-то очень запутанном куплете, – мне это нравится: не знать, где ты находишься. Людям цивилизованным свойственно быть разумным днем и сумасшествовать ночью.

Он затянул новый куплет, который, вероятно, в виде вызова современной психологической литературе грешил чрезмерной ясностью.

В том состоянии, в каком они находились, их прогулка приобрела строго определенную цель, и эта цель вела их прямо в квартал, где жил Торраль. Но они заблудились, что их весьма озадачило, и в конце своего бесконечно длинного пути оказались на улице Катина, уже совсем пустынной. Мевиль первый заметил ошибку.

– Стой! – закричал он. – Мы не туда идем. Впрочем, мне все равно. Я живу в двух шагах и сумею возвратиться. Сейчас мне нужна только постель.

Он обнимал за талию свою подругу, оба шли, сливая вместе свои губы, и спотыкались на каждом шагу.

– Ты пьян, – заявил Торраль. – Нам нельзя расставаться. Идите все за мной.

Он маршировал во главе банды, но вместо того, чтобы спуститься по улице, пошел вверх. Кошка, встревоженная их криками, выскочила в темноте из-под ворот. Элен, перепугавшись, издала пронзительный визг, и Фьерс, который шел за нею, бросил тростью в убегавшее животное. Кошка упала с переломленным позвоночником, и Торраль прикончил ее ударом каблука. Потом, схватив кошку за хвост, он начал вертеть ею, громко вычисляя траекторию вращения. В этот момент они очутились против собора и остановились, совершенно сбитые с толку, не понимая окончательно, где они находятся.

– Дом так называемого Бога? – завопил Торраль вне себя от ярости, как будто от глупой шутки. – Этого еще только недоставало!

Он взмахнул трупом кошки и изо всех сил швырнул им в стену церкви. Потом, вдруг придя в себя, он сообразил направление и повернул в противоположную сторону. Другие последовали за ним без возражений. И ни один не обернулся взглянуть на два темных колокольных шпица позади, в презрительном безмолвии возносившихся к ночному небу.

На этот раз им удалось благополучно достигнуть пристани. Город еще спал, но здесь дверь каждого дома была открыта, как багровая пасть, и отовсюду неслись крики и смех пьяных. Торраль, торжествуя, произнес речь, в которой доказывал, что он – самый лучший гид, гид номер первый, – и что отныне врата обители наслаждений для них открыты, им остается только сказать «Сезам». Фьерс, становившийся все более молчаливым по мере того, как ночной воздух усиливал его опьянение, ответил ему одним коротким словом и потребовал японок. Они вломились в беленький домик, похожий на деревенскую хижину, и шумно заняли места в кругу молоденьких девочек, одетых в платья с цветами, которые смеялись сдержанным смехом, благовоспитанные и учтивые.

Фьерс, знаток японок, выбрал самую миловидную и последовал за нею в ее комнатку, настолько опрятную, что он оставил свои башмаки у входа. Она поблагодарила его за эту вежливость хорошо воспитанного человека, ибо таков японский обычай. Они болтали. Она слушала очень серьезно, стараясь понять его глухой голос и удерживая смех на своих подкрашенных губах.

Фьерс хорошо говорил по-японски, она выражала изумление по этому поводу. Она назвала ему свое имя – Отаке-Сан, «госпожа Бамбук». Он понял – Отаки-Сан, «госпожа Источник» – и эта ошибка заставила ее смеяться до слез. Она сказала ему также, сколько ей лет: тринадцать. Она опасалась, как бы он не нашел ее слишком юной, зная, что в Европе женщины должны достигнуть зрелого возраста для того, чтобы перестать быть «чистыми, как чистейшая Фузи-Сан». Но Фьерс успокоил ее, говоря, что привык в Гонконге к китаянкам десяти лет и что она ему кажется совсем взрослой особой. Тогда она села к нему на колени, и они обменялись кое-какими жестами: жесты, вернее, делал Фьерс, а она старалась ему подражать, как подобает послушной маленькой девочке. Но потом эти жесты сделались таковы, что она возмутилась и протестовала с негодованием; он рассмеялся и дал клятву, что не думает «принимать ее за француженку». Тогда она согласилась разделить с ним удовольствия, не противоестественные, хотя все же несколько извращенные, и даже старалась симулировать не пыл страсти, который был бы неучтивым, но деликатную, чуждую иронии сдержанность.

Когда они оба вернулись в залу, там было смятение. Мевиль, давший волю своей богатой фантазии и еще более опьяневший от стакана мятной водки, который он выпил, непременно хотел соединить в самых невероятных позах бедняжку Лизерон, которая громко рыдала, и нескольких японок, растерянных и возмущенных. Фьерс восстановил мир, хотя сам он начинал ходить не особенно твердо и видел двух Отаке-Сан вместо одной. Наконец они вышли. Торраль, который пренебрегал японками, ожидал у дверей, сидя на краю тротуара. Он поднялся, и они последовали за ним. Благодаря сухому шампанскому, он один был в состоянии найти дорогу.

В конце темной улочки они подошли к хижине из досок, источенных червями, крытой гнилой соломой, мрачной и трагической, как харчевня из мелодрамы. Ее дверь, подпертая двумя шестами, казалось, скрывала убийство. Войдя туда, можно было подумать, что так и было на самом деле, потому что на грязном земляном полу были рассеяны распростертые тела. Но это были только тела пьяных.

Направо и налево открывались собачьи конуры, завешенные рогожами: приюты любви, потому что в этом хлеву любили. Любили пьяных самок, которые валялись на земле и которых сначала нельзя было даже заметить в слишком скудном свете единственной лампы, ежеминутно готовой погаснуть. Но скоро можно было убедиться в том, что это женщины, молодые и старые, последние – немного более отвратительные – но лишь немного. Все они пили рисовую водку, забавляясь с боями – старообразными подростками: отвратительная особенность этого места.

В этот момент там можно было наблюдать еще другой номер, не входивший в программу. На земле, прислонясь спиной к стенке, сидел человек – человек Запада, француз. Он смеялся клокочущим смехом, как кудахтают куры. Он не пил, не курил опиума, около него не было ни женщины, ни подростка. Нет, он только смотрел прямо перед собой мутными глазами. Это место было единственное в мире, где он себя чувствовал хорошо. И он смотрел и смеялся смехом идиота…

Они, цивилизованные, узнали его, как только вошли, узнали в нем своего. Его звали Клод Роше, это был самый блестящий памфлетист колонии. И многие губернаторы прежде дрожали от страха перед его пером. Теперь дряхлый старик – ему было сорок лет – опустошенный, растративший себя до конца, полуидиот, он все же оставался одним из трех или четырех повелителей Сайгона и Ганои, благодаря террористической власти газет, которыми еще распоряжался. Всю свою жизнь он хвалился – и продолжал еще хвалиться теперь, в редкие минуты просветления – тем, что никогда не признавал ни Бога, ни властелина, ни закона…