…Мой гость снова курит и снова молчит. Наверно, н перебирает в памяти прошлое. Откинул голову назад, тень его дрожит на потолке.
— Говорят, кто однажды умирал, тот будет долго жить. Смерть забывает о нем. Того, кого вычеркнула из своего списка, она не удосужится вписать снова. Вот он и остается неприкаянный. Подобная штука случилась и со мной. В боях всегда шел впереди, как слепой лез под пули, но они не задевали меня. Друзья поначалу удивлялись, потом привыкли и принимали как должное. Но когда вдруг требовался рисковый человек, вспоминали обо мне.
— Это сможет только художник!
И я шел. Так было и девятого сентября, когда мы спустились в город. Начальник полиции не хотел сдаваться, заперся в своем доме, стоящем на открытом месте, и выстрелами не давал никому приблизиться. Пули его били точно. Мы окружили дом, но никто не хотел рисковать. И тогда вспомнили обо мне.
— Давай, художник!
И я пошел, встал и пошел. Не пригибаясь, шел во весь рост. Несколько пуль ударилось возле моих ног, сбили пыль, но я шел. И странно, передо мной был не дом, откуда летели пули, а золотые кружочки ноготков. Они играли, точно солнечные зайчики в тени от груши. Что-то бесконечно мирное и привлекательное шло оттуда, словно не трещали выстрелы, не было опасности, не было врага. Это мое спокойствие, очевидно, обескуражило начальника полиции. Он перестал палить и, глядя на меня полными ужаса глазами, поднял руки. Я повел его будто неизвестного мне человека. И только когда мы спустились с лестницы, наваждение, напавшее на меня, исчезло, и я увидел свою смерть, которую победил. Но я не стал мстить, а передал его товарищам. Просто передал, как какую-то домашнюю скотину, которая обесценилась и для которой не находится покупателя; остается только подарить ее кому-нибудь. И я подарил… народному суду.
Судили мы. Вчерашние политзаключенные, партизаны, люди, отвергнутые законом, сейчас стремились к строгой справедливости. У нашей Фемиды не было повязки на глазах. Она хотела знать все, проникнуть в самую сущность, взвесить все «за» и все «против», стать полностью беспристрастной, хотя трудно, ох трудно быть беспристрастным, когда перед тобой люди, кто сверху донизу в народной крови. Едва подсудимый появился в зале суда, со всех сторон раздались крики: «Смерть палачу!» Его преступления не нуждались в особом расследовании. Каждый из нас, прошедший через его руки, еще носил на себе следы пыток. Он добивался, чтобы арестованный заговорил, и делал это всякими недозволенными способами. Тот, кто молчал, заранее был обречен на смерть. Смерть — это последний этап его расследования. Он не хотел оставлять живых свидетелей. А я его перехитрил, выжил и теперь готовился выступать против него. Помнится, он представился нездоровым, но суд назначен, и я должен был явиться как свидетель. Зал переполнен. Немало было родственников тех, кто пострадал от полицейских расправ. Любопытные взобрались на подоконники. Душный, пропахший потом воздух под низким потолком то и дело сотрясался накипевшей болью и яростью.
— Смерть…
Перед судом народа стояли он и его подручные, пожелтевшие, потерявшие прежнюю самоуверенность. На предварительном следствии каждый из них норовил переложить свою вину на другого, и теперь они не смели взглянуть друг другу в глаза. Но все еще надеялись выкарабкаться, вывернуться; если удастся, то сойти за друзей бывших политзаключенных и партизан. Из кожи лезли вон, чтобы как-нибудь расстараться хотя бы самой мизерной заслугой, которую можно было бы пришпилить к отвороту своей душевной пустоты. Начальник полиции не был среди них исключением. Он вроде стал меньше ростом, лицо его посерело. Из-под низко нависших бровей глаза смотрели странно, будто одними белками. Когда он слушал обвинительный акт, рука его, узловатая и тяжелая, дрожала. Прокурор был нашим парнем. Закончил юридический факультет, вдоволь испил тюремных сладостей, в мрачных казематах углубил, что называется, свои научные познания. В голосе его слышалась твердость синеватой звонкой стали, которая чувствовалась в слове: смерть!.. Все шло так, как этого требовало судопроизводство. Свидетели… Вещественные доказательства… Показания… Обвинение… Последнее слово… За последнее слово и ухватился начальник полиции. Он стал просить суд о снисхождении. Какое основание? Он сейчас расскажет, слушайте. В то утро после расстрела в полицейское управление явился какой-то человек. И кто бы это мог быть? Отец художника. Да, да! Он был весь в пыли, в руках — задымленная коптилка. Просил скорее впустить к начальнику полиции. Его впустили. В присутствии моих полицейских старик сообщил, что его сын вернулся сегодня утром, он сейчас дома. И знаете, господа, чем ответил он, полицейский начальник? Отвесил старику здоровую пощечину и выгнал вон. Не поверил? Отчего же! Не хотел второй раз убивать художника. Почему? Нетрудно понять, господа. Надо же иметь совесть, чтобы дважды убивать человека, которому покровительствует провидение. К тому же душевные терзания, которые пережил несчастный после расстрела, заставили его возмутиться поступком отца, предающего своего сына.