Много мы занимались историческим объяснением свадебного обряда, сохранившегося в Дорогобужском уезде во всей своей языческой наготе. Я сделал даже попытку написать свадебный обряд в драматической форме и разыграть пьесу с учениками, были планы даже поездки в Смоленск всей труппой, но все остановилось из-за одного совершенно не предвиденного мной обстоятельства: свадебный обряд в этом крае был еще настолько делом жизни, что ни одна наша девушка не соглашалась выступить в роли невесты на подмостках, ее бы это компрометировало.
Занятия сами своим ходом давали мне план и метод, и скоро они в группах приняли два направления. В старшей группе я все больше и больше старался освещать древнюю словесность новейшей; чем скучнее был памятник, тем больше приходилось говорить о новой литературе; чем занятнее был памятник сам по себе, тем меньше приходилось экскурсировать в современность. В младшей группе преподавание приняло обратное направление: тут я искал материалов для оживления урока не в новейшей литературе, а в условиях современной жизни, в живых остатках старины, и так мало-помалу предмет – древняя словесность (народная) – превратился в краеведение. У меня был большой запас своего опыта по этому предмету, множество напечатанных рассказов о жизни на Севере, и тут уже приходилось не искать материалов, а суживаться, объективироваться, потому что о себе самом говорить всегда увлекательно и легко можно потерять меру. Вследствие этого преподавания у меня явились такие мысли о краеведении, с которыми я до сих пор никак не могу расстаться, и все мне кажется – я тут открыл какую-то Америку. К сожалению, у меня теперь нет досуга пересмотреть литературу о методах преподавания краеведения, и действительно, это есть нечто новое или же я открыл Америку, уже давно известную, – не могу сказать. Одно только несомненно верно, что если и знают об этом, то не пользуются и предлагают нам обратное и очень вредное. Возьмите, например, программы нынешнего года, предложенные для летних занятий в школах. В этих инструкциях краеведение разбито на составляющие его научные дисциплины, например, ботаника, зоология, геология и так далее; даже помню, расчленение одного предмета краеведения идет еще дальше: ботаника-геоботаника, геология-геодезия и т. д. Теперь представьте себе, что для преподавания ботаники, например, применительно к делу изучения местного края, нужно не только знать ботанику теоретически и практически, но еще и главным образом местную. Дальше представьте себе, что в состав краеведения входят все области знания; спрашивается, какой же небывало ученой головой должен быть преподаватель. А вот как я преподавал краеведение, то мне кажется, так может с пользой заниматься всякий элементарно образованный человек, и вот это мне и кажется похожим на известный анекдот о Колумбовом яйце. Краеведение, по-моему, есть прежде всего не только наука, оно, вероятно, есть настолько же и искусство, вообще оно не так аналитическая, как синтетическая деятельность человека. В науке я стараюсь уйти от предмета, отделаться от его частностей и случайностей и найти общий закон; напротив, в краеведении именно эти частности и случайности мне самое главное, и задача моя – приблизить к себе предмет изучения настолько, чтобы явилось во мне чувство и образ; из множества таких чувственных фактов у меня должно сложиться лицо данного края, с одной стороны, и практическое знание о нем – с другой. Положим, теперь я имею дело с ботаникой; вот пришла программа для летних занятий, как это я сам этим летом видел в одном городке, – учительница собирает детей и отправляется с ними в поле. Вскоре экскурсия находит желтый цветок, учительница показывает лепестки, чашечку, пестик, тычинки и говорит, что это лютик. И что же получается у детей от такою урока? Понятно о цветке вообще, стесненность своей натуры и живой любознательности этим долгом мыслить логически по поводу встречающихся предметов – и ничего от знания местного края, потому что лютики встречаются всюду. Желая научить детей действительно, а не утомлять и не раздражать, я веду их к знакомой старухе в деревенскую избу, знахарке, ведающей местные травы, отсыпаю бабушке ложечки две чаю, даю несколько кусочков сахару и уговариваю ее пойти с нами в поле и указать нам «пользительные травы». Вот стоит чудесная, стройная, как девушка, трава, и у нее прекрасное имя медуница: это уже одно является приобретением, мы знаем местное имя.
– Пользительная трава? – спрашиваем мы старуху.
– Нет, батюшка, – отвечает она, – только вот мы варим ее в квасу и красим.
– Что красите?
– Портки, батюшка, портки[6]. – И так равнодушно говорит, а ведь для нас это уже настоящее открытие. Мы берем эту траву с собой, засушиваем, надписываем ее местное название, практическое применение, быть может, и легенды, связанные с этим цветком; старуха непременно что-нибудь расскажет; хорошая старуха знает по-своему все травы, и это и есть изначальное местное знание.
И так мы обходим поля, луга, лесные опушки – сколько живых интересных всем знаний в один только день и какая открыта прекрасная долинка, сплошь покрытая драгоценным валерьяной, – и все с помощью одной темной старухи. Значит, весь секрет нашего успеха состоит в том, что мы постарались через старуху приблизить к себе предмет и, так сказать, его ороднить, что ботанику в краеведческом смысле мы поняли входящей в состав жизни человека. И так можно решительно все изучать с огромною пользой, с каждодневными настоящими местными открытиями.
Впрочем, в чем же мое открытие? Что я говорю нового? Ведь, например, в Германии и даже совсем близко, в Лифляндии, школьный работник именно таким образом высосал решительно все из своего местного края, и там весь вопрос состоит в расширении научного горизонта самого учителя. Но у нас учитель не знает ничего местного. Никто не интересуется – ни учителя, ни доктора, ни юристы – никто.
Сейчас я живу в чрезвычайно интересном краю, где сотни тысяч людей занимаются сапожным, башмачным и другими ремеслами – целый мир материалов для техника, социолога, этнографа. И вы не найдете во всем крае ни одного писаного листка о жизни ремесленника, ни одного столика, на котором поставили бы для показу по одному образцу от каждого вида ремесла. Есть в этом краю несколько местных газет, но напрасно вы будете искать что-нибудь местное, кроме своих счетов, и потому газеты влачат жалкое существование. Недавно я встретил одного ремесленника и попросил его рассказать свою трудовую жизнь. Этот бесхитростный рассказ я поместил в одном московском журнале, и вот в магазине, на месте, где продавался этот маленький журнал, была за ним очередь башмачников, желающих купить журнал и почитать о себе самих. Не хватило всем, и журнальчик до сих пор ходит из рук в руки, из деревни в деревню. Между тем в этом рассказе нет ни малейших признаков чего-нибудь от себя, исключительно только честная запись, доступная всякому грамотному человеку. Скольких бы читателей приобрели мы, если бы удалось убедить местную прессу стать на путь сочувственного и напряженного внимания к жизни местного трудового человека. И что бы стало со школами, если бы они перестали учить детей ходить вверх ногами: да, если бы эта бюрократическая схоластика, наследие старых времен, исчезла и ученики знакомились с предметами как исходящими от жизни самого человека! Я готов поклясться в своей искренности, если скажу, что не талант мой, не образование, а какое-то простейшее знание, полученное от здравого смысла и доброго сердца моей покойной матери, дало мне возможность с успехом заниматься в народной школе, и если бы не страсть к писательству, берущая меня целиком, я никогда не оставил бы этого благословенного труда, вознаграждаемого высшей наградой – любовью детей.
Да, были светлые часы высокого самосознания на том Робинзоновом острове, куда закинули меня житейские волны. Но и какие же страшные были осенние темные ноябрьские ночи на постели в холодном чужом алексинском дворце. Я ненавижу крыс, а они там были, скреблись, подбирались к самой кровати, наглели, потому что, умные, понимали, как трудно решиться высунуться на холод из-под одеяла. Это было не просто, как теперь, – чиркнул спичкой или повернул кнопку. У меня был обломок напильника и большой кусок яшмы, найденный во дворце, трут я делал из древесных грибов. Днем на свету я отлично научился высекать огонь, и едва ли кто мог в этом меня превзойти. Но в темноте сколько раз, бывало, попадешь по косточке сустава левого большого пальца, пока затлеется трут. А проклятые крысы этого стука то по косточке, то по яшме ничуть не боятся, скребутся, лезут и лезут. И холод пробирает, потому больше и не попадаешь по яшме. А когда высечешь, наконец, то скорей к столу, к тарелочке с углями и раздувать их, раздувать, пока угар явственно шибанет в голову. Тогда последнее веселое дело: приставить к углям бумажку, сильно дунуть и «вздуть огонь». Светец в Смоленской губернии почему-то называется «Гаврило», в него вставляешь заготовленную лучину и начинаешь при этом освещении работать, постоянно думая, как о болезни, чтобы не упустить лучину и вовремя сменить.
6
У меня потеряны мои записки, и не могу наверно сказать, что это медуница или другая какая-то трава применяется для изготовления краски.