Так я жил, и вот однажды к нашему дому подъехал воз, его окружили женщины, и я скоро узнал, что это был первый «красный купец» с иголками, ситцами и всякой всячиной.
Я бросился к нему и купил бензин и зажигалку – какое это было счастье, и рассказать невозможно, это было, как Робинзону первый показавшийся вдали дымок парохода. Скоро от друзей я получил письмо с просьбой прислать что-нибудь для журнала. Я написал для пробы маленький очерк и через месяц получил гонорар, из которого вышло чуть ли не пять пудов муки; у меня просто дух захватило от такого огромного вознаграждения! И надо бы так продолжать, писать и улучшать условия своего учительского труда.
Но разве можно летающую тварь, согретую весенним лучом, остановить? Прилив жизни поднял меня и унес с Робинзонова острова.
Голубиная книга
Было высказано скромное желание оживить общественную жизнь вопросами быта, и по всему литературному фронту пошло: Троцкий сказал, Троцкий сказал…
Я слышал от писателей, которые называют себя «бытовиками», что будто бы и нет никакого еще у нас быта: милиционера, например, нельзя теперь описать, как раньше городового: сегодня он милиционер, а завтра заведующий отделом МКМ (Московское купоросное масло). Я бытовиков этих никогда не понимал; мне казалось всегда, что чем дальше писатель от быта, тем он лучше может, если захочет, и быт описать; мне казалось, что сам писатель-бытовик является категорией быта, подобной городовому… Единственное, что присуще писателю, рисующему быт, – это наличие в душе его некоторой доли уверенности, что данное явление есть на самом деле, а не только его писательское представление; это, с одной стороны, а с другой – писатель не должен быть, как фотограф, и просто переносить на бумагу то, что он видит и слышит обыкновенными глазами и ушами. Сейчас у нас господствует именно это последнее ложное представление, и потому мы в газетах видим невозможные для чтения огромные точные отчеты без всякой попытки со стороны самого автора между ее угловыми фактами жизни провести свою волшебно сокращающую диагональ.
Один «вопрос быта» меня сейчас очень занимает. Раньше я очень интересовался русским человеком в отношении его к церкви, с одной стороны, и той природной религиозности, которую называют «язычеством». Теперь тот же простой русский человек становится перед лицом науки, противопоставляемой религии; в существовании такого бытового типа я имею полную уверенность, встречаю его на каждом шагу…
Вот, например, – я ехал из деревни в Москву на конференцию по вопросу хозяйственной организации центрально-промышленной области; рядом со мной сидел в вагоне кустарь-скорняк, напротив – молодой человек в военной форме, восточного типа, армянин или грузин, – политический работник, остальная публика – все кустари-башмачники. У меня есть работа по изучению производственного быта кустарей, и я, не теряя времени, занялся скорняком и скоро выудил у него ценные для меня сведения, что скорняки, изготовляющие ценные меха, вообще развитее других кустарей, и это очень понятно: они имеют дело с модными магазинами, с франтихами-женщинами и научаются особому, тонкому обхождению. В то же самое время оказывается, что ни один вид кустарного промысла так не пострадал от революции, как скорняческий, именно потому, что в те годы исчезла модная женщина.
– А как теперь? – спросил я.
– Теперь, славу Богу, – ответил кустарь, – понемногу оправляемся, ведь мы живем исключительно от бабы! Она загуляла, и мы с ней; соболей, правда, еще мало, но каракуль пошел, а ведь мы от каждого сака по две овчинки выгадываем – понимаете? Темное наше дело, и все, я вам скажу, исключительно зависит от бабы.
– Женщина, – вмешался политраб, – такого типа со временем должна исчезнуть.
– Да что вы? – испугался скорняк.
– Ну, конечно, вы же знаете, что новая женщина не носит дорогих мехов.
– И вы думаете, что со временем все женщины будут ученые?
– Со временем, конечно. Взять пример с нашего быта и деревенского: вы знаете, например, как теперь в деревне ценится жених, какое, пользуясь нашим временем, он заламывает приданое с невесты.
– Но как же и быть без приданого?
– Как быть? Вот у меня пустая комната, привожу к себе жену и говорю: будем жить, как я живу, так и ты…
– Вам хорошо, у вас пустая комната и, так сказать, голова, а ежели изба, хомуты и прочее, а женщина у печи и на скотный двор ходит, и я всякую вещь должен завести для совместной жизни, то как же я стану на хозяйство без приданого?
С этого момента я стал решительно на защиту хозяйственного быта в избе с вещами, с приданым, против жизни головой в пустой комнате, знаю я это житье – довольно!
– А почему? – резко спросил меня политраб. Это было совершенно особенное почему, не то обычное научное в смысле детерминизма, холодное, бесстрастное, а совершенно такое же, как в Голубиной книге и у детей, источник чего – моральная или эстетическая и вообще желанная качественность.
Я вооружился терпением ученого и решил, заключив вопрос о приданом в цепь исторических причин, увести политраба в бесконечность прошлого и, возвратясь оттуда, вдруг представить дело в таком виде, что вся совокупность наших знаний о приданом не даст нам троим – скорняку, политрабу и мне – согласно решить в данный момент, следует брать приданое или не следует. Я не рассчитал того, что цепь причин бесконечна, и политраб загонит меня своим «почему» в беспредельность и никогда не даст возможности вернуться к приданому в настоящий момент. Дело осложнилось еще и тем, что скорняк понимал нас по-своему, вмешивался и все перебивал примером из жизни какого-то купца Василия Ивановича. Я, например, говорю:
– Когда между враждующими славянскими народами явились базары, кончаются воинственные набеги за женщинами, прекращается умыкание жен.
– А почему? – спрашивает политраб. Я хочу ответить, но скорняк перебивает:
– Позвольте, вы говорите, кончилось умыкание, а как же Василий Иванович умчал себе жену?
И рассказывает подробно весь эпизод такими яркими красками, что увлекает весь вагон за собой, и нам долго приходится ждать.
Так мы едем, едем, и, наконец, Москва, а цепь причин все не кончилась. Идем по улице и все говорим, говорим, на манер Голубиной книги, отчего зачался свет и т. д.; где-то на углу политраб меня уже спрашивает:
– А что было в начале: речь или мысль?
Я ответил:
– Думаю, что речь, т. е. не логическая, а вот, – как галки говорят. Он очень обрадовался и пожал мне руку. Я спросил его, почему же так он обрадовался.
– А этот вопрос – ответил он, – у меня пробный камень, вы сказали: «Речь», и я понял, что вы стоите на марксистской платформе.
После этого оказалось, что ему прежде всех дел непременно надо посмотреть могилу Ильича, мне же надо было идти в Госплан на конференцию по хозяйственной организации Центрально-промышленного района.
Я возвращаюсь к вопросам быта, ставшим в моем сознании как вопрос печати. Читатели «Известий» и «Правды», помнит ли кто-нибудь из вас две-три сухие заметки, притом помещенные на последней странице, о привлечении ученых десяти стран, каждой как Бельгия по своему пространству и называемых губерниями, для работы вместе с Госпланом над организацией хозяйственной жизни всего центрального района? Вам, конечно, известно, что центральный район в составе десяти губерний с Москвой в сердце являлся в русской истории организующим началом всей огромной бывшей Российской Империи, и в настоящее время этот центральный район, заключающий в себе величайшее богатство против других районов страны – человека с его культурными навыками, является основным в деле грядущего восстановления производительных сил всей страны?