Выбрать главу

Жильцы

Всего только в одной версте от той деревни, где я живу, в другой деревне устроили сами крестьяне у себя электричество, приспособив для этого трактор как двигатель; сейчас там устраивается паровая молотилка, читают газеты, книги, вообще хорошо. Мне стоит только пройти версту, чтобы собрать материал для жизнерадостного очерка, но я не иду, потому что это будет выискивание материала. Удовольствие же писать «по градам и весям» состоит в том, чтобы писалось так же свободно, как частное письмо. Даже имена людей и прозвища я не переделываю, потому что как только станешь переменять имя, так перестает писаться свободно. А прозвища так прямо и невозможно переменять.

Так вот из-за этого, из-за близости материала, вечером я не смотрю на небо, выискивая на нем рыжее пятнышко от электричества соседней деревни, а наблюдаю возле себя.

Каждую ночь огонек 20-линейной «Молнии», привешенной над верстаком соседа моего, башмачника, через прогон тускло освещает и мою деревенскую хижину. Он работает башмаки пару за парой, иногда по трое суток подряд, засыпает на короткое время у своей липки, подложив под голову свой пиджак. В базарные дни, наработав целую корзину, он несет ее на голове так привычно, что не поддерживает даже рукой.

Глаза моего соседа выцвели от напряженной работы зрением, стали как снятое молоко и с непременной слезой, ветер как будто пошатывает кустаря, или походка его такая неровная оттого, что грудь колесом, как у гоночного велосипедиста. Мастер он недурной, выработал ценою всей жизни такие приемы, какие отличают его работу от работы соседа, и потому они с соседом знают только себя и свое ремесло: про них можно сказать, как о попах – «два попа в одном приходе, два котла в метке».

С крестьянами, теми русскими мужиками, которые веками выносили все ужасные невзгоды царизма, эти кустари имеют мало общего. Они гораздо ближе к своеобразному населению русских городских слобод. Эти кустарные деревни как бы продолжение Растеряевой улицы.

Мой сосед – человек, крайне придавленный жизнью и, кажется, туберкулезный, похож на живого мертвеца. Он занят мечтой выстроить себе новый дом. Бревна уже сложены перед его завалюшкой и над ними предохраняющий от дождя тесовый навес. Бессознательно, под лозунгом для себя самого, этот бедняк очень возможно строит его для такого чужого человека, как я.

За небольшую плату я снимаю новый выморочный дом в этой кустарной деревне, не чувствуя даже благодарности к покойному строителю: я расплачиваюсь аккуратно с комитетом взаимопомощи. В деревне я называюсь жильцом в отличие от хозяев, владельцев домов, и, конечно, как жилец, человек, избежавший необходимости строить дом для других, я непременно чужой и подозрительный человек.

Среди этих кустарей не все были неудачливые и честные в труде. Иногда на обувном деле можно было хорошо наживаться, дело обувное во время войн было золотое дно для разживы, и только жилец по природе своей не делался хозяином мастерской. И хозяева, и работники в то время легко отрывались от невыгодного земледелия и селились на окраинах столиц. Перебираясь в столицу один за другим, они и селились там рядом, занимая целые улицы, как было в европейских средних веках. Однако аромат жизни, сопровождающий человеческий труд, не оставался, как в Европе, на городских улицах, даже напротив, в Москве улицы ремесленников одни из самых жалких – там нет даже и признаков искусства. Не потому ли в городе не оставалось искусства, что наш ремесленник был целиком во власти земли?

Городской ремесленник жил мечтой возвратиться в свою родную деревню, в новый прекрасный дом, который он выстроит себе на скопленные деньги: в этот деревенский дом уходила вся его ремесленная мечта. Строили даже и за глаза, были на местах особые подрядчики и строили их по московскому шаблону, деревянные, в два этажа, с голубятником. Иногда к дому присоединяется вычурная павильонная пристройка, иногда ореховая дверь с электрическим звонком, и вокруг дома, как в дворянских гнездах, на двухстах саженях лиловое карре в два ряда. Все, как у господ, ничего своего, но что из этого?

Так вот и создавалась деревня промышленного типа, законное дитя буржуазного города.

Было время, когда в такой деревне, где я живу, стояли только такие дома-призраки, а сами жители безвыездно жили в столицах. Бывало, тут кое-где живут старики, больные, какая-нибудь богомольная старая дева спасается – и больше никого. Революция выгнала хозяев из столиц, мастерские рассыпались, каждый хозяин сделался деревенским кустарем-одиночкой, проживая в нижнем этаже своего дома-мечты или позади его в маленькой избушке-зимовочке.

Казалось бы, места довольно и для всяких жильцов, но попробуйте тут снять себе квартиру, это будет, наверно, труднее, чем в Москве: ведь дом – это для кустаря всё, и как у настоящего художника есть непродаваемая мечта, которую он бережет для себя, так и у кустаря свой собственный дом.

Особенно трудно было устроиться именно в этой деревне, составленной почти исключительно из прежних удачливых кустарей, хозяев мастерских. Жильцы этой деревни – страшные вестники грядущего наводнения жильцов из городка, в котором уже совершенно нет квартир.

Жильцы – это как бы одна партия, хозяева – другая. Мне, как жильцу, конечно, ближе они, и я расскажу о своей партии.

Прасковья – жилица

Эта женщина носит нам каждый день две кринки молока, она чуть ли не единственная в деревне занимается только земледелием. Другим земледелие невыгодно, кустари пашут с неохотой из-за страха перед неустойчивостью сбыта обуви. Иные для земледельческих работ держат «казачку», что тоже невыгодно. Только в сенокосе все кустари бросают башмаки, и это спасает их от окончательного разрушения своего здоровья. Еще есть земледельцы-старики, которые не могут шить башмаки по слабости зрения. Даже на глаз, без всякой статистики видно, что эти старики бодрее молодых. Так вот и Прасковья-жилица, старуха шестидесяти пяти лет, а все сама пашет, сеет, убирает хлеб, все сама. У нее были дети, вырастали, помогали и отходили на свое отдельное житье, один пропал в Красной Армии. Был у нее и муж, но бросил ее с детьми, сошелся с другой, пробовал вернуться, но Прасковья его больше к себе не пустила. Взялась она за жизнь не в своей деревне, а вот здесь у нас как жилица, да так вот и вся жизнь прошла, но память деревенская крепка: и посейчас Прасковья называется и признается как жилица.

Раз уже человек занимается земледелием, то хоть сколько-нибудь земли, все ее не хватает, потому что каждому хочется, чтобы земля была получше и поближе к дому. Со старухи же на седьмом десятке и спрашивать нечего, если глаз ее метится к запущенному участку усадебной земли какого-нибудь кустаря. Попросится у него попахать, тот согласится. Старуха подымет новь, соберет урожай. А хозяин смотрит на нее из окна и рад-радешенек: когда самое трудное сделано, земля стала мягкая, он отбирает ее у старухи и обсевает сам для себя. Тогда Прасковья начинает у другого, и другой хозяин поступает совершенно, как первый. Из этого получается что-то вечное, и Прасковья, не в пример нам, другим легким жильцам, жилица вечная..

«Бандит»

При моем домике, в котором я теперь живу, есть избушка, вроде бани, по правде сказать, очень скверная и такая дырявая, что в иных местах между венцами можно руку просунуть, а внутреннее пространство было занято на три четверти глупой огромной дымящей печью. Но в домике перегородки не доходили до потолка, там невозможно было уединиться от своих буйных ребят. Избушка разрешала все трудности моего положения; это мой писательский кабинет. Все это мне пришлось рассказать на сельском сходе, потому что в этой избушке с женой и ребенком в то время жил человек, которого все называли бандитом.