– Тебе кто велел?
– Татка.
Веду по деревне к татке. Спрашиваю отца, правда ли он велел. Отец, конечно, отказывается.
– Тогда, – говорю, – разреши мне ему уши надрать.
– Дери!
Беру мальчика за ухо и ясно вижу, что он не виноват, а виновен отец. Ему стыдно, глаза потупил, а мать шепчет мальчику:
– Ничего, ничего, потерпи!
Так бывает с постановлением схода, если я лично являюсь. Если же я посылаю работника, он приносит мне как подарок матерное слово.
Но вот, я начинаю работать, теперь все видят, какой я. И я, будучи весь день на поле, вижу всех воров. Теперь я в новом положении, посылаю своего мальчика просить сход за меня заступиться.
– Воров, – отвечают, – лови и крой дубинкой!
Много раз повторили серьезно, сочувственно:
– Крой дубинкой, крой дубинкой!
С дубинкой в руке я ночую и, когда подходит вор с топором, я крою его со всего маху дубинкой и веду на сход избитого. Я приходил раньше на сход, имея за собой голубое небо и проповедь братства и равенства. Теперь за мною ночь и какая-то красная безумная радость пожара: я нахожусь внутри земной мужицкой стихии. Сход очень доволен, я получаю все права. Милиционер, такой же мужик, как и все, подходит ко мне, победителю, и говорит:
– Как желаете, Михал Михалыч, хотите протокольчик составлю, хотите самосуд.
– На первый раз, – отвечаю, – прощаю. – Как угодно, а то мне ничего: самосуд или протокольчик, по вашему желанию.
С этого времени всюду ко мне уважение. Без всякого протокольчика своим личным самосудом я назначаю штраф за потравы, за теленка полтинник, за корову рубль, за лошадь три рубля. И деньги мне покорно несут, и никто, ни одна душа вокруг не понимает, что это победа переживается мной как великое мое поражение.
Я приходил к ним в начале революции и приносил им большую радость о земле и воле, как союзе всех трудящихся земледельцев. За мною было голубое небо.
Вот среди летней великой смуты я приношу им листок с другим содержанием – о том, что смертная казнь восстанавливается, и что же в ответ?
– Слава тебе, Господи!
Не какие-нибудь арендаторы, лавочники и всякие деревенские буржуи, а самые обыкновенные малоземельные крестьяне говорят:
– Слава тебе, Господи!
Им кажется это победой власти, а мне кажется великим последним поражением.
Мы совершенно не понимаем друг друга.
Ну и что же, скажете вы, какой тут вывод можно сделать применительно к нынешнему положению, оправдаются ли надежды правительства на передачу власти войсковым организациям?
Отвечу на это, что дело не в переделках. Смеялись у нас: «Переделали полицию на милицию, а толку все нет». Милиция пробовала у нас сама переделаться на войско. В критический момент, после большой драки, вызван был отряд солдат, которые для наведения порядка поселились в одной покинутой усадьбе. На некоторое время водворился порядок, но потом эти новые солдаты сами стали ходить на улицу, «брататься», все пошло по-старому, и власть их испарилась.
Урядник и земские были властью извне, а теперь мы признали власть изнутри (самоуправление), и внутри-то, оказывается, и нет этой власти, внутри нас она, оказывается, не живет.
Так повсюду на Руси бывает с монастырями, издали, из-за многих сотен верст приходят в монастырь богомольцы и хорошо молятся, и находят себе утешение, и даже исцеление. Но люди, живущие вблизи монастырей, обыкновенно не исцеляются и глубоко презирают распутных монахов.
Вот почему теперь многие простодушные люди и ждут германца-избавителя. Это ждут далекую постороннюю власть, это совершается новое призвание варягов.
Предлагают еще один способ вызвать власть внутри: передать землю крестьянам, это будто бы поставить их на ноги. Ничего не могу про это сказать, потому что наблюдал за это время жизнь России только в одной ее точке. В этой точке земля, говоря по правде, перешла почти вся крестьянам, и все ее поделили. Если и остались какие имения нетронутыми, то мысленно они уже поделены между соседними деревнями. Я не предвижу какого-нибудь переворота в душе крестьянина, если эти последние имения будут разделены.
В моем летнем одиночестве часто мне казалось, что если бы все кишащие в городе политические агитаторы явились в деревню с какой-нибудь выработанной программой устройства самого производства хозяйства, то все бы сложилось иначе. Об этих моих думах я расскажу в другой раз, а теперь пока скажу, что общий путь нашего дальнейшего бега ясен становится и яснеет день ото дня.
В начале войны мы считали своим врагом немца, угрожающего нашим государственным границам. В то же самое время, вы помните, всюду по Руси гуляла легенда, будто к такому-то помещику прилетал на аэроплане Вильгельм за планами. Мало-помалу эти легенды о внутреннем немце все крепнут и крепнут. Солдаты с фронта присылают письма, в которых указывается, что Москва и Петербург уже проданы. Враг внутри государства, внутренний немец принимает все более и более ясные очертания: Сухомлинов, Штюрмер, Распутин, царица. Так доходит и до царя, и его свергают. Внутренний немец воплощается в класс собственников, которые все вместе называется «буржуазией». Многоголовой гидрой оказывается эта буржуазия, от крупного помещика до соседа-крестьянина, имеющего на одну лошадь и на одну корову больше, чем я. В настоящее время совершается собственно борьба всех против всех. Я стою на страже своего имущества, владею дубинкой, и я цел. Но стоило мне на месяц уехать из деревни, и все пошло прахом.
В дальнейшем, если враг даст нам время вести войну с внутренним немцем, мы должны увидеть его не внутри государства, как физическую личность, а внутри себя, и тогда мало-помалу все снова, Бог даст, наладится.
Мертвая зыбь (из дневника)
20 октября
Опять, как в корниловские дни, хозяйка моя приходит с мешком картофеля, робкая женщина на случай нового восстания и голодовки запасается продовольствием.
С объявлением из «Биржевки» приходит ко мне управляющий домом: продается револьвер с патронами, недорого. Советует купить. А мне лень идти за револьвером и скука. Я бывал на своем веку в самых рискованных положениях, и никогда не было у меня револьвера.
– Но если ворвутся грабители, что будем мы делать, невооруженные.
– Ничего не поделаешь…
Как же быть? Разве позвонить к Грише? У того целый арсенал, большой любитель оружия. Я помню еще в феврале, в предчувствии революции, он говорил мне:
– В девятьсот пятом году, ты помнишь? Я был против революции, но теперь, если начнется, я пущу в ход все оружие, я могу тут целый месяц отстреливаться, если придут.
– Кто в тебе придет? – спрашиваю.
Он не знал, что и я смеялся над его воинственным настроением, а вот теперь этот революционер, пожалуй, найдет применение своему оружию.
Еще мне вспоминается в Львове один гимназистик, который тоже хотел найти применение оружию. Пристал к солдатам, долго скитался на фронте, ничего как-то не выходило у него, солдаты его обижали, смеялись, плохо кормили. И вот из-за каких-то провокаторских выстрелов случился в Львове обстрел еврейских домов. Встретил я гимназиста с винтовкой в руке, он хвалился:
– Я тоже убил двух жидов.
Так мне и представляется теперь, что стоит только завести револьвер, а там он уже сам найдет себе дорогу.
Как же все-таки быть, если придут. Разве поставить на окне оборонительный образ Николая Угодника? Так делают жители завоеванных городов. В невидимого врага долго стреляют, и он оттуда стреляет, а потом, когда кончится дело, город завоеван, победители вступают, дома жителей города встречают выставленными на окно иконами и распятиями с надписями: