Выбрать главу

Так и условились молчаливо, что это не больше как представление и назвали его бескровной революцией, хотя было много убитых. Я спрашивал, почему хоронят в красных гробах и откуда это взялось, и для чего это нужно. Мне отвечали, что во время Французской революции хоронили убитых, завертывая в красную материю, и, значит, нам непременно нужно хоронить человека в красном гробу. Хоронили и пели дурной перевод марсельезы: «Вставай, подымайся, рабочий народ!»

Сердце сжималось от обиды. Для того ли я странствовал лучшие свои годы по Русской земле, отказываясь от благ земных, собирал драгоценные слова, записывая старинные песни хоровые, свадебные и похоронные заплачки северных воплениц, чтобы в радостный день воскресения русского народа пели дурно французскую песню и хоронили в красных гробах.

– Дело не в стиле, – отвечали мне, – пусть представление французское, а сущность русская: наша революция бескровная.

И продолжали играть, и так дошли до коммуны, и как дошли…

Смутно в душе, я это предчувствовал всегда: разве так просто небо голубое, а земля покрыта зеленым ковром и молодые одеваются в светлое, а старые в темное, на свадьбу приходят в цветном, на похороны – в трауре. Я предчувствовал, что красное так не пройдет, рано или поздно взовьются красные гробы и, увидев их, с ума сойдут и актеры и публика.

Актеры забыли, что они только актеры и разыгрывают человека, созданного Французской революцией. Забыли, и вдруг французская пьеса превратилась в русскую мистерию о происхождении человека от обезьяны, страшную и невиданную миром мистерию, где на тронах сидят обезьяны, а души усопших по черным улицам вихрем носятся в красных гробах.

Поцелуйте боженьку под хвостик! (из дневника)

5 ноября

В формуле «без аннексий» есть своя Марфа (евангельская), которая называется самоопределением. Во имя «без аннексий и контрибуций» можно делать какие угодно безобразия – все прощается, но самоопределение, как Марфа, печется о мнозем и сора в своем доме не терпит.

Во имя «без аннексий и контрибуций» можно расстрелять живую святыню нашего до сих пор верующего народа – Успенский собор, и ничего: во имя формулы мой приятель-диалектик найдет смягчающие обстоятельства даже для такого преступления.

Он мне так и сказал:

– Что вы горюете о церкви Василия Блаженного и о Успенском соборе и трепещете за Эрмитаж? С моей точки зрения жизнь одного красногвардейца дороже храма Василия Блаженного.

Конечно, если признать, что красногвардеец вмещает в свою душу полноту веры в мир всего мира, я понимаю, такой живой храм дороже старого храма Василия Блаженного, и Бог с ними, с мощами святых Успенского собора и всеми сокровищами Эрмитажа. Юношеская героическая душа готова перескочить через всякие преграды. Но моему приятелю уже под сорок, и я вправе спросить его:

– А как же самоопределение, какой же нибудь нужен национальный материал для самоопределения, потому что если все выйдет по вере красногвардейца и мир всего мира будет заключен, то что с ним делать, печка будет сложена, а теста нет – на что мне печка?

Словом, это самоопределение, спрятавшееся под хвостиком знаменитой формулы, напоминает мне анекдот о верующей старушке перед иконой, на которой, между прочим, изображен и обыкновенный черт. Старушке-то хорошо, она высокая, ей можно поцеловать Божию Матушку, а маленькой девочке не достать, перед ее губами только черное существо с рогами и хвостом. Старушке древней девочку не поднять, и вот как она выходит из затруднения:

– Ничего, деточка, ничего, поцелуй Боженьку под хвостик.

Так вот и своему маленькому и в то же время сорокалетнему приятелю, когда он мне говорит о живом храме красногвардейца, более ценном, чем святыня соборного народного поклонения, я ему всегда говорю о самоопределении в таком роде:

– Поцелуй, деточка, Боженьку под хвостик!

Сорок лет, захвативших конец XIX и начало XX века, не шутка, хвостика тут никак не минуешь, и как только поцеловал под хвостик, сейчас все в своем естественном виде и показывается и красногвардеец – прескверный мальчишка из подонков города не стоит мощного потока и весь разговор какой-то другой. Оказывается даже, что вовсе и не красногвардеец стрелял в народные храмы, и вообще никак не дознаешься, кто совершил такое неслыханно гнусное деяние.

Я многих расспрашивал, ничего не понял, а один собеседник мой так сказал:

– В этом участвовал кто-то третий.

– Кто этот третий? – спросил я.

Смутно объяснил мне собеседник общую картину, и выходило из слов его, что русский солдат наводил пушку, например, на какого-нибудь буржуя-юнкера, в то же время буржуй-юнкер наводил на большевистского солдата, а кто-то третий переставлял прицел, и снаряды попадали ни в буржуя, ни в большевика, а прямо туда, куда в постное время ходили говеть и солдат-большевик, и буржуй.

Последствия стрельбы этого таинственного третьего вышли ужасающие: у нас налицо прежняя абсолютная власть, с той только разницей, что высшего носителя ее по всей Руси презирают и ненавидят гораздо больше, чем царя, у нас есть опять оторванная от народного понимания и поддержки демократическая интеллигенция, и тюрьма, и участки, и взятки, все прежнее во всех мельчайших подробностях и в новой ужасающей видимости. Есть такая злейшая шутка над ребенком: показать Москву. Сначала разманят ребенка Москвой, что хороша она: царь-колокол, царь-пушка. А потом возьмут за голову и потащат вверх и приговаривают: «Видишь Москву, видишь?». Черт знает что! И про это новое самодержавие только и можно сказать: «Черт знает что!» – голову отрывают и приговаривают: «Видишь, там, вдали, все без аннексий и контрибуций!»

Царя мы тоже не видели, как аннексию и контрибуцию, но никто и не тащил тогда за голову показывать, головы наши все-таки держались на плечах.

Вот я спрашиваю: «Ну, кто же этот третий, совершивший столь великое зло?»

Большевики, настоящие, идейные явно тут не при чем, и буржуям тоже незачем переставлять прицел на святыню. Знаю, что будут указывать на евреев, – тоже вздор! А уж за немцев я буду горой стоять: немец будет разрушать только в интересах высшей целесообразности.

Кто же этот третий разрушитель, переставлявший прицел пушки на святыни наши – так и не догадаетесь? А я уже давно догадался.

Русский он, русский, друзья мои, самый настоящий русский… человек… – тьфу, тьфу! – не человек, а вот тот самый с хвостиком в нижней части иконы.

Они, большевики-то, и тянутся приложиться к ручке Божьей Maтушки, но где им достать, маленьким большевикам, великой, уму непонятной святыни.

Мы тоже изморились на службе, несчастные, измученные русские люди, не могли поднять большевика до Божьей Матери и сказали:

– Поцелуй Боженьку под хвостик!

Большевики поцеловали – и вот уже двенадцатый день на троне сидит Аваддон.

Ключ и замок (из дневника)

8 ноября

Летом к нашему берегу на Васильевском острове приплыла барка с дровами, и рабочие всю середину улицы завалили швырком. Все лето, пока было тепло, в этих дровах совершалась Вальпургиева ночь. Теперь, осенью, треньканье балалайки прекратилось, иногда слышатся отсюда выстрелы: раз! и два! – потом, словно подумав немного, еще. Вчера мне объяснили эти выстрелы: расстреливают воров.

Нева плещется о пустые желтые бакены, и от этого кажется, будто вдали на море из пушек стреляют. Многие, проходя здесь, прислушиваются к этим звукам и, принимая за выстрелы, начинают разговор о дикой дивизии, о каком-то корпусе, посланном с фронта выручать Петроград, о бунтующем флоте, который должен обстреливать наши войска с моря. Многие, проходя здесь и слушая рассеянно глухие удары волн о железные бакены, начинают один и тот же разговор о том, кто освободит Петроград от тиранов.

Возле железных, черных ворот нашего дома я хожу взад и вперед с винтовкой, из которой не умею стрелять: охраняю жильцов нашего дома от нападений. В тесном пролете я хожу взад и вперед, как, бывало, юношей ходил с постоянной мыслью о том, когда же освободят меня, когда мир освободится от власти тиранов, совершится всемирная катастрофа и пролетариат будет у власти. Мысли мои, воспоминания время от времени прерываются стуком в железные ворота, я спрашиваю имя, номер квартиры и пропускаю по одному. А потом ясно вижу ошибку своей юности: и туда, в тот мир, в тот мир свободы, равенства, братства тоже пропускают по одному. Такой высший закон: всех сразу, всю безликую, безымянную массу невозможно пропустить через железные ворота. Доказательство налицо: совершилась мировая катастрофа и наступила диктатура пролетариата, а жизнь стала невыносима, и лучшие часы свои я должен проводить в тесном пролете двора с винтовкой, из которой не умею стрелять.