И вот Пер дома, но оказалось, что они ждали чего-то совсем другого. Между ними появилась невидимая преграда.
Наконец Ингрид встает, собирает на поднос кофейные чашки и уносит их в кухню. Вернувшись, она гасит верхний свет.
Он поднимает голову.
– Зачем? Пусть горит. Так ты скорей привыкнешь.
– Я не из-за тебя, – тихо отвечает она. – Просто я не люблю яркий свет. Очень режет глаза. Он не отвечает. Через минуту она спрашивает:
– Когда ты начнешь работать?
– Завтра вечером. – Он вздыхает.
– Все будет в порядке, вот увидишь.
– Да, наверно. Мне приходилось встречать людей, вышедших из заключения. Один даже работал у нас на складе скобяных товаров на Ваннгатан. Многие знали, что он из тюрьмы, и он знал, что им это известно, и они знали, что он об этом знает, и так далее… однако никто никогда ивиду не подал. Понимаешь, они даже не думали об этом. Надеюсь, что и теперь будет так же. Что никто и виду не подаст. Хотя они знают, а это все равно, что на тебе печать Каина. Впрочем, так ведь оно и есть, надеюсь, ты меня понимаешь.
– Я уверена, никто и виду не подаст.
– Хорошо бы. Но ведь ты сама видела, как отшатнулись дети. Да и вы с дедушкой тоже. Не отпирайся. Вы все отшатнулись. И другие тоже отшатнутся. Это уж точно.
Она садится к нему поближе и гладит его по руке.
Пер, не принимай все так близко к сердцу. Дети привыкли видеть тебя другим, вот они и испугались. Их поразила перемена в тебе. Люди, которые тебя раньше не знали, будут реагировать по-другому.
– Как будто им неизвестно, как должен выглядеть человек!
– Зачем бояться раньше времени… Знаешь, что, давай-ка погуляем?
Она встает и подходит к окну. На улице уже темно.
Он знает, что на уме у нее нет ничего плохого. Что она желает ему только добра. И все-таки его захлестывает горечь.
– Раз темно, значит, можно прогуляться? Так? В темноте тебе за меня не стыдно?
– Я об этом и не думала! – протестует Ингрид. – Может, и так.
Он пожимает плечами.
– Ну что ж, придется вести ночной образ жизни. Вроде крота, который, пока светло, не смеет носа высунуть из норы. Бояться света, как совы и змеи…
– Зачем ты так! – Ей с трудом дается веселый тон. – Ведь я не сова. Идем же…
Он встает. Мгновение колеблется, потом направляется в переднюю.
– Знаешь что, – говорит он, – я пойду без тебя. Мне хочется побыть одному.
Он видит, что его слова больно задели ее. Этого он не хотел. Голос его звучит теплее, он пробует оправдаться:
– Не обижайся… человеку иногда необходимо побыть одному. Я пойду быстрым шагом. Чтобы убежать от самого себя. А если ты будешь со мной, я убегу и от тебя. – Губы его кривятся в улыбке. – Я вернусь через два часа. Мне хочется в лес. Пробежаться. Я пробегусь по пятикилометровому маршруту. Мне надо глотнуть свежего воздуха, которым до меня еще никто не дышал.
Он уже в передней. Она все еще стоит у окна. Потом оборачивается.
– Надень куртку. По-моему, сейчас оттепель. И сапоги на рифленой подошве, чтобы не скользить.
Ингрид не любит рифленые подошвы, на них налипает столько грязи. И потому ее слова трогают Густафссона. Он возвращается в комнату.
– Прости меня, – говорит он. – Все образуется. Вот увидишь.
Она кивает:
– Иначе и быть не может.
– Год – это только год. Может, еще все будет в порядке.
– Конечно, все будет в порядке. Она старается, чтобы ее голос звучал уверенно. Улыбается.
Но хлопает входная дверь, и улыбка сбегает с ее губ. Несколько минут она неподвижно глядит в пустоту. Потом выдержка ей изменяет, и она, всхлипнув, прижимается головой к черному стеклу.
10
Густафссон остановился у автобусной остановки. Рядом горел уличный фонарь, но он поднял воротник и надвинул шапку на глаза, лицо его скрывала темнота и потому никто не видел, какого оно цвета.
Вскоре за ним выросла небольшая очередь. Автобус ходит каждые четверть часа, это знают все. Наконец вдали показались фонари, длинный синий корпус навис над низкими автомобилями, вот он прижался к краю тротуара и остановился.
Густафссон хотел, было, сесть первым. Но, увидев яркую лампочку над местом кондуктора, его столиком с билетами и ящиком с мелочью, заколебался, нога его замерла на ступеньке. Ему не хотелось выступать в свете этой рампы. В микрофон раздался голос:
– Пожалуйста, не задерживайте посадку.
Густафссон отпрянул в сторону, повернулся к стоявшему за ним человеку:
– Садитесь, – сказал он, – Я передумал.
И отошел в темноту. Через минуту он увидел удаляющиеся задние фары автобуса.
«Вот, значит, каково это, – подумал он. – Вот, как это действует».
Ну что ж. Теперь он знает. Он пожал плечами и зашагал прочь. Если идти быстрым шагом, можно дойти до леса минут за двадцать. Летом по утрам, когда промежутки между автобусами бывают больше, он часто ходил туда пешком.
Через полчаса он уже углубился в лес и подошел к ресторану «Фрилюфтсгорден», манившему своими приветливо освещенными окнами. Раньше он частенько заглядывал сюда в обществе какого-нибудь приятеля. Но сегодня ему было не до ресторана. Он подошел к отметке, с которой начинался пятикилометровый маршрут, ему не хотелось терять времени. В лесу было холодней, чем в городе. Так всегда. В городе начиналась оттепель, но тут еще держался мороз. От света, падавшего из окон ресторана, лес казался совершенно черным. Но под деревьями белел снег. На нем темной лентой пролегла тропинка. Однако Густафссон и без этого нашел бы дорогу. Ведь он сам помогал прокладывать этот маршрут. Он знал здесь каждую тропку и столько раз бегал по ним, что не заблудился бы даже с завязанными глазами.
Постепенно па тропинке стало светлее, Луна была па ущербе. К ее бледному свету примешивался свет мартовских звезд да и снег еще хранил отблеск дневного света. Слабо светились фосфоресцирующие круги, сделанные на стволах, они указывали путь. Кое-где в помощь поздним гуляющим горели фонари. Здесь почти всегда кто-нибудь гулял. Но именно в эту пору, когда зима допевала свою песню, а весна еще мешкала, людей тут почти не было.
Сперва он шел по маршруту не очень решительно, потом ускорил шаг, быстрей, быстрей и, наконец, побежал. Свежий зимний воздух бурлил в его легких.
«Воздух – основа жизни, воздух, тепло и свет необходимы всем живым существам и растениям», – думал он.
Но для него сейчас самое главное – воздух, свежий воздух свободы.
Он глядел на застывшие стволы, безмолвно обступившие тропинку, на сосульки, свисавшие со скал, на кустики брусники, кое-где пробившие снежный покров. Он видел следы лисицы и косули, здесь петлял заяц, а разбросанные перья рассказывали о разыгравшейся ночью трагедии.
У озера он остановился. Лед сверкал белизной, но во многих местах на этой белизне уже проступили темные пятна – это на льду выступила вода. Вокруг Густафссона было так тихо, что он слышал удары собственного сердца. Высокая береза у берега бросала кружевную тень, которая казалась не тенью, а лишь намеком на нее. С ветки сорвался снежный ком и с безмолвным вздохом упал на землю.
Все события последнего месяца отодвинулись вдаль, стали нереальными, должно быть, он и не жил тогда, он ожил только теперь, наконец-то он в лесу, наконец все вокруг естественно. Наконец он убежал от самого себя.
Густафссон неохотно расстался с лесом. Сейчас, когда у него под ногами была твердая тропа, без грязи, без луж, без ледяных дорожек, ему хотелось идти и идти. Он подошел к тропе с десятикилометровой отметкой и свернул на нее.
Когда он вернулся домой, в квартире было темно. На цыпочках он прошел на кухню и увидел, что ему оставлен ужин. Поев, он шмыгнул в спальню и начал тихонько раздеваться.
Ингрид не спала. Она ждала его. Она слышала шорох одежды, когда он раздевался. Она лежала на спине, повернувшись в его сторону.