— Доктор, неужели…
— Да. Мы бессильны им помешать.
За прошедшие дни Густафссон старался приспособиться к новому образу жизни. К нему даже вернулось желание жить и радоваться, он честно пытался привыкнуть к новым условиям, но теперь увидел, что карточный домик надежд зашатался и вот-вот рухнет.
— Но… но…
— Мы можем только одно, — сказал доктор. — Можем подставить им ножку. Вчера, узнав о проделках еженедельника «Глаз», я страшно огорчился. Но вечером мне позвонили с телевидения…
— Одно другого не лучше, — вырвалось у Густафссона.
— Ну, не скажите, тут все дело в передаче. Вас, например, хотят представить в субботней развлекательной программе. Тут и речи не может быть о выслеживании или разнюхивании, о сенсациях, новинках, чудесах или как там еще называются их другие передачи. Если б они позвонили мне позавчера, я попросил бы их повременить. Но теперь все складывается так, что у нас нет выбора. Я представляю себе наше выступление так: сперва я рассказываю о вертотоне и его действии, потом слово предоставляется вам, и вы отвечаете на вопросы или что-нибудь в этом роде… По крайней мере Аффе, который ведет эту передачу, показался мне достаточно тактичным.
— Значит, по-вашему, мне следует выступить по телевизору?
— Да. Чтобы покончить с этим раз и навсегда. А главное, мы наставим «Глазу» нос, — сказал доктор Верелиус.
15
Память — хрупкий инструмент. Он действует далеко не безошибочно, как правило, разные люди допускают разные промахи. Для одних непропорционально большое значение приобретают житейские неурядицы, поражения, несправедливость, другим все это кажется пустяками, зато значение звездочек на погонах иди собственных подвигов вырастает до небес и пускает новые ростки. Память определяет направление всей нашей жизни, от нее зависит, будем ли мы мрачными и подавленными или веселыми и беспечными, мстительными или терпимыми, будем мы разрушать или созидать, будем честно трудиться или махнем на все рукой.
Густафссон относился к людям беззаботного типа. И потому, возвращаясь домой из столицы в одноместном купе первого класса, он был убежден, что каждую минуту прошедшего дня прожил правильно, начиная с того мгновения, когда они с доктором Верелиусом прибыли в Стокгольм, и кончая тем, когда он распрощался со своим эскортом и сел в поезд. Доктор Верелиус поджидал его у вокзала. Густафссон как раз только вышел из машины и намеревался пройти в залитый ярким светом зал ожидания. Доктор остановил его. Он считал, что Густафссону не следует расставаться с зелеными очками, шарфом и шляпой.
— Но почему же? — запротестовал Густафссон. — Теперь-то уж меня видели все, вряд ли вто кого-нибудь испугает. Они сами просили, чтобы я не прятался.
— Гм, — хмыкнул доктор. — Смысл вертотона отнюдь не в этом. Полагаю, вам лучше вести уединенный образ жизни.
Доктор отдал билеты проводнику и занял купе рядом с Густафссоном.
«Хорошие люди на телевидении», — думал Густафссон, погасив свет и растянувшись на мягком диване. Колеса монотонно постукивали о рельсы, на переездах звонил звоночек, в просветах между занавесками мелькали проносящиеся мимо фонари. «Хорошие люди, — снова подумал он. — Оплатили и дорогу, и питание. Да еще обещали заплатить за выступление».
Мысленно он снова пережил этот день. Они с доктором прибыли в столицу в полдень и завтракали в соседнем со студией ресторане в обществе известных дикторов и актеров. Все они выглядели как самые обыкновенные люди, и, если человек не знал, кто они, он мог принять их за продавцов или за столяров, вроде самого Густафссона. В зале было много молодежи, красивых девушек, в передачах они не участвовали, Густафссон слышал, что телевидению требуется очень много пароду для нормальной работы, и чем больше становилось народу, тем больше его требовалось для этой нормальной работы.
Он оробел, увидев, что они направляются в большой зал, но Аффе успокоил его: все предупреждены, на него никто не станет таращиться. Так и было. Правда, порой кто-нибудь нет-нет да и бросая на него взгляд, но ведь во всех больших ресторанах люди обычно разглядывают друг друга. К тому же ему следовало привыкнуть к обществу людей. «Будем считать, что это своего рода репетиция перед вечерним выступлением», — сказал Аффе.
Они поговорили о всякой всячине, и тот, кого называли режиссером, объяснил порядок передачи: сперва пойдут обычные номера, потом доктор Верелиус расскажет о своем замечательном препарате, и уже после него выступит Густафссон. Его представят телезрителям и Аффе задаст ему несколько вопросов — о чем, это они сейчас решат. Что делать с гримом, не знал никто, очевидно, от него следует отказаться и лишь умело использовать освещение.
— Если тебе случалось смотреть наши передачи, ты знаешь, что обычно мы просим наших знаменитых гостей спеть песенку, показать какой-нибудь фокус или сделать что-нибудь еще в этом роде. Может, ты умеешь ходить по проволоке или играть на рояле?
— Когда-то я пел под лютню, но это было давно, да у меня здесь и лютни нет.
— Значит, не о чем и говорить, — сказал режиссер и, наморщив лоб глубокими складками, спросил: — А может, ты знаешь какую-нибудь песню, в которой говорится о зеленом?
— Что-то не припомню.
— А вот я вспомнил: «Зеленые домишки летят мимо окна»! Слышал когда-нибудь эту песенку?
— Вообще-то она называется «Красные домишки», — вмешался доктор Верелиус. — Так что она вам не подойдет.
— Жаль. — Режиссер огорчился. — А я уж думал, что мы используем ее как музыкальную заставку, которая красной нитью пройдет через всю передачу. Ну что ж, трудности для того и существуют, чтобы их преодолевать. Сейчас мы призовем на помощь нашего штатного поэта. В это время он обычно бывает в ресторане.
Поэт был найден и приглашен к их столику. Дарование у поэта было весьма скромное, но всей стране он был известен тем, что сочинял стихи сходу. Не задумываясь, он выдавал строфу из четырех строчек о чем угодно — всего четыре строчки, зато рифмованные. Вообще-то говоря, это доступно большинству образованных людей, если, конечно, требования не слишком высоки. Но к поэту никто и не предъявлял больших требований.
Едва поэту объяснили, что от него требуется, как он вернулся к своему столику, отодвинул в сторону чашку с кофе, достал перо и бумагу и погрузился в творческий процесс. Вскоре он принес свое сочинение со скромным видом человека, желающего показать: быть может, это и не шедевр, но хотел бы я посмотреть, кто это сделает лучше, чем я. Режиссер схватил бумагу и прочел:
— Блеск! — воскликнул режиссер. — Густафссон прочтет эти стихи.
Густафссон не знал, что и сказать. Если опытный человек говорит, что это хорошо, может, это и в самом деле хорошо. Он уже протянул руку за бумажкой, но тут опять вмешался доктор Верелиус:
— Нет, — сказал он.
От удивления у поэта отвисла челюсть. Такого с ним еще не случалось.
Режиссер поднял брови:
— Почему?
— Решительно не подходит, — повторил доктор. — Я не раз слышал, как вы читаете по радио свои сочинения. При всем уважении к вам, должен заметить, что ваше исполнение очень подходит к качеству ваших стихов. Но если их начнет декламировать Густафссон, это будет смешно. А именно этого мы хотим избежать. Вы согласны со мной?
Режиссер кивнул.
— К сожалению, сейчас я должен поблагодарить вас и удалиться, — продолжал доктор. — Меня ждут в нашем ведомстве. Они хотели встретиться со мной, когда ознакомились с моей докладной о вертотоне, но раньше у меня не было времени. Вот мы и решили воспользоваться моим нынешним приездом в столицу. Прощаюсь с вами до вечера.
Доктор ушел. И тут взял слово Аффе, до тех пор сидевший молча.
— Будет неинтересно, если Густафссон только покажется в нашей передаче и все, — сказал он.