Выбрать главу

У Густафссона было легко на сердце. Впервые за все это время он шел на работу в приподнятом настроении.

В наши дни стены уборных заменяют собой рунические камни — на них отражено все, чем интересуется эпоха. Внимательное изучение этих надписей может послужить материалом для солидной докторской диссертации. В начале века стены уборных были испещрены названиями частей тела, которые редко упоминаются в приличном обществе; иногда они сопровождались весьма откровенными комментариями.

По мере изменения общественных интересов менялись и надписи. Рост сексуального просвещения заметно ослабил интерес к прежним односторонним упражнениям. Стала доминировать политика. Тот, кого это удивляет, пусть вспомнит высказывание одного известного государственного деятеля: «Всеполитика!» Не удивительно, что нынешние корифеи политики все больше вторгаются в сознание поклонников рунических надписей, отражающих интересы своего времени.

Люди, расписывающие стены уборных, и по сей день демонстрируют интерес к общественным проблемам, творя свой суд над всеми политическими партиями по порядку и выказывая готовность лишить жизни их руководителей, причем самым изощренным методом.

К актуальной политике примешиваются вопросы и более общего характера. Когда в тот вечер Густафссон в мастерской зашел в уборную, он увидел стихи, написанные красным мелком:

Краснеть в смущенье девушкам положено влюбленным.А вот бывает, что иной становится зеленым.Зеленый я, зеленый ты, зеленая жена судьи.

Кровь бросилась ему в голову и тут же отхлынула, щеки похолодели. С низко опущенной головоч он вернулся в цех. Никто не глядел на него и, казалось, ничего не заметил. Когда же через несколько часов он снова зашел в уборную, стишок был уже стерт.

В ту ночь он возвращался домой с чувством безысходности и отвращения, завладевшим им без остатка.

18

Утро вечера мудренее, говорят люди, полагая, что утром все беды кажутся не такими страшными; так обычно и бывает — неприятности неизбежно забываются, и человек тащит свою ношу дальше.

Но иногда сон не приносит облегчения, человек просыпается на рассвете и в серых сумерках понимает, что все осталось по-прежнему. Ему не удалось избавиться от шипов, застрявших в душе, они, несмотря на все мысли, продолжают колоться и причинять боль. Человек ест и чувствует боль, идет по улице и чувствует боль, бежит по лесу и смотрит, как просыпается весна — мглистая дымка висит в воздухе, снег уже почти сошел, обнажились прошлогодняя трава и увядшие листья, по озеру бегут свинцовые волны, у берега тают, шурша и позванивая, тяжелые ледяные глыбы.

Тот стишок написал человек, которого он не знает. Кто-нибудь из дневной смены; когда его смена заступила на работу, он, верно, был уже написан. Должно быть, красовался там весь день — красный мел на белоснежной кафельной стене. У того, кто его написал, было достаточно времени, чтобы придумать пародию, — все воскресенье. Целый понедельник она красовалась на стене уборной, и каждый, кто туда заходил, читал ее. Делал свои дела, читал и смеялся. Скоро кто-нибудь напишет, что у него и моча зеленая.

Всегда неприятно узнать, что у тебя есть недруг. Но хуже всего — неизвестный недруг. Его ни найти, ни избежать невозможно. С ним нельзя поговорить, нельзя его умилостивить или пригрозить ему взбучкой. А между тем его злоба преследует тебя повсюду.

Ингрид была дома, когда он вернулся из леса. Готовя чай, она болтала о всякой всячине. Она не умолкала ни на минуту, хорошее настроение еще не покинуло ее, но Густафссон слушал рассеянно и отвечал односложно, беседа не клеилась. Наконец Ингрид отставила чашку и подняла на него глаза. И пожелала узнать, что случилось.

— Ровным счетом ничего, — ответил он. — Все в порядке. Просто нет настроения разговаривать.

— Вчера ты был такой веселый.

— Нельзя же всегда быть веселым. Я ночью почти не спал.

— Что-нибудь на работе?

Ему не хотелось пугать ее или причинять огорчение. Помочь она все равно не в силах. Он должен переболеть в одиночку. Густафссон через силу улыбнулся.

— Почему ты вдруг так подумала? Нет, там все, как обычно — фуганки, пилы, сверла, политура, клей… Мы изготовляем столько стульев и кресел — можно подумать, люди только и делают, что сидят, совсем ходить разучились.

Он смеется. Она улыбается ему в ответ, но глаза у нее серьезные. Она уносит в кухню поднос с чашками, он слышит, как она моет посуду, ставит в холодильник сыр и масло, обычно она всегда напевает при этом, но сегодня молчит, наверно, ее что-то тревожит. Вернувшись в гостиную, она спрашивает у него без обиняков:

— Кто-нибудь смеялся над тобой? Из-за той передачи…

С чистой совестью он уверяет ее, что ему никто ничего не говорил. Ни словечка.

— Ни словечка, — повторяет он, поняв, что не следует выделять слово говорил. Ингрид очень наблюдательна.

Она, стоя, смотрит в окно, он сидит в кресле, оба молчат, погруженные в свои мысли, и оба скрывают друг от друга то, о чем думают.

— Во всем виновата погода, — говорит он. — Эта серость кому угодно подействует на нервы. — Он встает и берет газету: — Пойду полежу.

Оставшись одна, Ингрид устало опускается на тааду, ей не хочется ничем заниматься, она тупо глядит в одну точку.

Звонок в дверь. Ингрид открыла. На площадке стоял неизвестный ей человек. Прикоснувшись к кепочке в знак приветствия, он шагнул ей навстречу.

— Густафссон дома?

— Да-а, — нерешительно протянула Ингрид, на площадке было темновато, и, казалось, человек лишен контуров. Ей не понравился исходивший от него запах, слабый, но все-таки ощутимый, пропитанный табачным дымом, пивным перегаром и несвежим бельем.

Незнакомец вошел в переднюю. Он протянул Ингрид руку и отвесил церемонный поклон.

— Если не ошибаюсь, вы его жена? А я, видите ли, его старинный приятель. Разрешите войти?

Он протиснулся мимо Ингрид в гостиную, остановился на пороге и огляделся.

Теперь он был хорошо виден. Ничего особенно подозрительного Ингрид в нем не заметила. Возможно, какой-нибудь знакомый по заключению.

— Мы вместе служили, — слазал он, словно угадав ее мысли. — В одной роте, в одном батальоне. Моя фамилия Фредрикссон. Но если вы просто скажете ему, что пришел Пружина, он меня сразу вспомнит.

Вон оно что, приятель по военной службе. По нему не скажешь: военная выправка, видно, давно стерлась с него. Впрочем, и служил он тоже бог знает когда. Судя по его не очень презентабельному виду, он мог быть лоточником, мелким дельцом, каким-нибудь «представителем» — словом, одним из тех неудачников, у кого полно идей, но кому лишь с трудом удается держать голову над водой. На нем были желтые грязные башмаки и непарные пиджак и брюки.

Ингрид не знала, может, Густафссон заснул. Но тут послышался его голос:

— Кто там? Дедушка?

— Нет, насколько мне известно, я еще никому не дедушка и не папа, — ответил гость. — Ну-ка, Густафссон, отгадай по голосу, кто пришел? Даю тебе три попытки.

— Не знаю. — Густафссон показался в дверях спальни. Он с удивлением уставился на гостя.

— Привет, Густафссон! Стыдно не узнавать старых друзей. Да это же я, Пружина!

Густафссон пригляделся повнимательнее. Человека, которого ты видел только в военной форме, бывает трудно признать в штатской одежде, даже если встретишь его через год, а не через пятнадцать-двадцать лет. Густафссон наморщил лоб.

— Да, да, да… кажется, помню. Ты еще занимался всякой коммерцией.

— Точно. — Пружина оглядел Густафссона с головы до ног. — Ну и зелен же ты, браток, скажу я тебе!

Густафссон уже привык к тому, что он зеленый. Но неверно было бы утверждать, что его совсем не покоробили эти слова. В ответ он только мрачно хмыкнул.

Пружина же и не подумал, что задел больное место.

— Это замечательно, понимаешь, замечательно, — с энтузиазмом говорил он. — Единственный в своем роде, up to date,[2] как говорится. Замечательно, высший класс. Тебе идет. Ты искупил свою вину, вот что главное. Обсуждению не подлежит, если можно так выразиться. Прав я?

вернуться

2

Вполне современно (англ.).