Водянистый покраснел и заспешил. У самого выхода возле ящиков с луком ему послышалось, будто его кто-то позвал: «Сынок!» Спина мгновенно заледенела. Не веря себе, он начал медленно поворачиваться. Позади стояла закутанная, как матрешка, тетка с узлами. «Подсоби-ка, сынок», — несмело попросила она. С таким глубоким придыханием говорили почти все женщины в их полесском краю. Так говорила и его мать.
У Водянистого сжалось сердце. Он снова непоправимо опаздывал со своими благодеяниями туда, где его ждали. От этой мысли у него перехватило дыхание. А что, если и Незнакомка исчезла, растаяла, не сказав чего-то главного, невероятно важного? Он так мало думал о ней. И целый день дрожал за собственную шкуру. Невероятная сила бросила его под машины, под скрежет тормозов, на красный свет. Но он в три прыжка преодолел опасную полосу и мстительно улыбнулся. Впервые в жизни он рванул на красное, и это ему удалось.
Едва попадая ключами в замки, Фома ворвался в свою квартиру и замер у порога. Его запущенная холостяцкая обитель дышала свежестью и чистотой. Дубовый паркет вкусно пах распаренным деревом. Портьеры были зашиты. Словом, беспорядок в вещах исчез, они стояли перед ним, как толпа новобранцев перед опытным командиром.
Незнакомка сидела под клетчатым пледом в кресле и распускала заношенный с протертыми рукавами свитер Фомы. Увидя своего взлохмаченного спасителя, она вся засветилась, словно окошко в хате, что радостно встречает путника. Блудного сына.
— Где же ты задержался, любимый? — спросила она нежно и в то же время буднично, будто они прожили вместе уже много лет, всю жизнь, как два голубка, и понимали друг друга без слов. Все было как у любящих супругов. Он пришел с работы уставший, издерганный, а дома ждет та, которой с легким сердцем можно поверить все заботы и мучения.
Трое котят гоняли по полу клубок ниток, толстый ленивый кот дремал, свернувшись бубликом, у нее на коленях. Рыжие волосы ее были убраны в узел аптечной резинкой. Вся она светилась такой любовью и нежностью, что Фома ущипнул себя. Почему он? За что? Тысячелетний порядок, вековая целесообразность человеческой жизни встретили его — и от этого мирного домашнего очага, который не погас и на самых, страшных ветрах столетий, дохнуло таким теплом, что Фоме захотелось завыть, поползти, словно побитой бездомной собаке, которую наконец кто-то приголубил.
— Ты, наверное, голодный, — сказала она, поднимаясь. — Садись за стол, я сейчас все принесу.
И Фома покорно сел. Так стыдно и так сладко ему было впервые в жизни. За своей никчемной диссертацией он совсем забыл о ней, о ближнем своем, а она, оказывается, помнила. Да плевать он хотел на свою науку, свою ученость, от которой никому в мире, ни одному человеку ни холодно ни жарко.
Водянистый всем своим существом почувствовал, что жить так, как жил до сих пор, только для себя, не сможет. Он издохнет как пес без этой ласковой Незнакомки, без человека, который нужен ему и которому нужен он, потеряется жалким листочком в осатанелом холоде пустых, одиноких зимних вечеров. Окаменеет, словно идол в степи. Будь что будет, а она останется тут навсегда. С ним.
А пока Фома уже уплетал за обе щеки вкусный борщ, который сварила она, и рассказывал то же, что рассказывают все, кого обошли по службе: про неблагодарного профессора, про интриги своего бездарного недруга Груенко, который даже на задних лапах ходить как следует не умеет. Фома поделился с ней своим планом разослать членам ученого совета цидульки, где укажет, откуда Груенко содрал каждый абзац, уж он-то отлично знал откуда.
А она слушала, подкладывала ему фасольки и ласково уговаривала быть выше этого, не равняться на плохое, потому что он и сам умный-преумный, порядочный, честный, талантливый. Он напишет гениальный труд и не будет унижаться до мелкой мести.