Она закусила губу, словно поняв, что неосторожно коснулась какого-то высоковольтного больного нерва, который связывает всех людей на свете. В глубине глаз появились крупные детские слезы. Она хотела немножко напугать его, но теперь испугалась сама.
— Ну, будет, будет… Успокойся. Ну-ну, пиджак промочишь. — Теперь уже Фома ласково гладил рыжее пламя ее волос, которые пахли далекими осенними дымами.
И возникла та минута, когда после бурного дождя снова выглядывает солнце, когда мир и гармония приходят на землю.
Утерев слезы, она улыбнулась и спряталась за открытой дверцей шкафа. А там радостно, как и всякая женщина, зашуршала целлофаном. Фома сидел, честно отвернувшись к стене, пока она не позвала его:
— Смотри…
Он обернулся и увидел изящную, совершенно чужую красавицу, в глазах которой была земная благодарная любовь. Любовь к нему:
— Спасибо, у меня никогда не было нормальной человеческой одежды.
Ночью белый аист ухватил Фому за костюм-тройку и понес над болотами и полями, дебрями и оврагами в родное его сельцо с новым клубом и старыми людьми. Упал Фома с портфелем посреди улицы, оглянулся и ни одного знакомого парня не увидел. Поддернул он заграничные твидовые брюки и направился через перелазы к родной хате. Жажда его мучила, жестокая неотступная жажда. Все горькое и соленое, что съел он за всю свою жизнь, сушило теперь Фому. Чернел он, скручивался в сухой лист на отломленной ветке, изнемогая от июньской жары. Хоть бы каплю ласки, утешения, напутственное материнское слово. Постучался он в дом, а там — пустота, окна крест-накрест забиты, тропки спорышем заросли. Видит: и на черной стрехе бурьян торчит, дверь корни пустила, в землю врастает, повилика прямо из стен тянется.
— Эй, есть кто живой? — помертвевшим голосом спросил.
— Вой, вой, вой, — словно из пустой кадки ответило.
Подошел Фома к колодцу, глянул вниз — светится в черной смоле высокая дневная звезда. Веками ее черпали. Крутнул и он ржавый ворот, увязло ведро в черной смоле. И потащил Фома неимоверно тяжелое ведро вверх. Жадно припал губами к вязкому зеленоватому илу, хлебнул раз, другой — и почувствовал, что глотает загустевшую горько-соленую кровь земли. Отшатнулся и застонал:
— Пить, пить.
Прошлепали мимо него чьи-то босые ноги, зашумела на кухне вода, и припал он жадными устами к кружке.
— Пей, мой милый, пей.
А утром проснулся Фома от густого запаха кофе.
— Вставай, милый, вставай, тебя ждут большие дела, — заглянула в комнату Незнакомка в ситцевом домашнем халатике.
Водянистый вскочил на ноги, понимая, что и вправду у него наступает новая жизнь. Завтра начиналось сегодня. В умывальнике он долго плескался, закаляя холодной водой свою волю. Потом чисто побрился не электрической, а настоящей бритвой и старательно зачесал редкие волосики наперед. И вдруг увидел, что это и есть та особая примета, по которой все его узнают. Такой лоб не прятать, а показывать всем надо. Так ведь он первый лысый в их селе…
Незнакомка в это время старательно драила кальцинированной содой старый чугунок. Легкие капельки выступили на ее лбу. «Ты моя хорошая», — с острой нежностью подумал Фома.
— Это ты, любимый? — нежно прижалась она к нему. — Я так счастлива с тобой. Все время будто во сне. И боюсь проснуться, потому что постель у меня белая-белая, холодная-холодная…
— Давай не будем об этом, — встревоженный, прижал ее головку к своей груди Фома. — Нам хорошо вместе, и не нужно ни о чем вспоминать. Все будет хорошо.
— Да, будет, — повторила она и сразу успокоилась.
Все в квартире напоминало теперь, что тут хозяйничают ловкие женские руки. Слоники выстроились по ранжиру. На полочках появились ажурные салфетки. Даже давно высохший в щепку кактус за эти дни набух, зазеленел и выбросил сбоку почку. И каким же эликсиром она его поливает? Фома почему-то вспомнил, как мать оставляла на ночь воду в корыте и этой настоянной на звездах водой поила корову, чтобы та давала больше молока. Во всяком случае, то была непростая вода.
За столом хлопотливая Незнакомка подливала кофе, наказывала Фоме, что купить по дороге домой, выдергивала из-под носа газету, чтобы не портил глаз, словом, полностью уже вошла в роль молодой жены. И Фома, постигнув целительную необходимость этой детской игры в семью, как первый виток спирали возвращения ее в прошлую жизнь, изо всех сил подогревал ее. Ведь и любовь — это великая условность, которая материализируется только в том случае, когда этого чистосердечно хотят оба. И Фома отныне зажил в этом ирреальном мире, где параллельные линии жизни двух людей в конце концов обязательно в будущем должны пересечься. Он верил в это, как каждый — в свое неминуемое счастье.