— Цветы, мой головастичек, цветы, теленочек мой покорненький.
Ночью белый аист ухватил Фому за сорочку и понес над черными крышами, рядами уличных фонарей, мимо телевизионной башни в раннюю его юность. На берег поросшей водяными лилиями и роголистником чистой-пречистой речки, в звонкую летнюю ночь на Ивана Купалу.
Упал Фома посреди веселой толпы, посмеялись над ним хлопцы и девчата, знакомые-презнакомые. Всех он там увидел, даже тех, кто давно уже выехал из села. Желанной была эта встреча, потому что все они целую жизнь примерялись друг к другу, кто дальше пошел, кто лучше живет. Каждый машину свою с квартирой, «трюмою и кафелем» впереди себя пропихнул, чтобы другие видели, чего достиг. Но не видел того никто, и гибло то напрасно. А собрались все вместе — и всем стало ясно, что вовсе не добро, нажитое с годами, а человек нужен человеку.
Костер посреди поляны грел черное небо, звезды накалял докрасна. Густой лес вокруг стоял стеною, а посреди него — островок людей. И так им весело, так просто и хорошо было в своем кругу. Все же свои, все родные. Огляделся вокруг Фома и подумал: «За что страдал, на что полжизни испортил?»
Все вместе поужинали, еще больше повеселели и начали танцевать под бубен и гармошку, ни один не устоял, даже Фома забыл о своем галстуке и выписывал ногами кренделя.
А потом девчата хоровод вокруг костра водили, вокруг украшенной зеленью, ромашками и сокирками девушки — купайловской царицы. И вдруг Фома узнал ее буйные рыжеватые волосы, зеленоватые криницы очей — это была его бывшая одноклассница, которая с ним за одной партой до седьмого класса сидела. Взрослой красавицей она теперь стала, совсем незнакомой. Вся счастьем, любовью, добром дышала вместе с лесом, речным плесом, улыбалась ему, Фоме. «Ой, глупый я, глупый», — только и подумал Фома.
Из глубокой чаши неба падали в лунные воды звезды и шипели угасая. А потом венки потянулись от берега мерцающими светлячками, ища пары, но не находили, тонули в бездонных водоворотах.
А потом выбежала красавица из круга, взяла Фому за руку и повела за собой в густой лес, в непролазные лиственные чащи, через колючий ежевичник. Мигали на них из дуплистых яворов желтыми фонариками совы. Ветер пробежал по небу черной тучей. Деревья закачались, рванулись с мест, корни вырывая. Страшно, жутко, боязно было в том живом лесу. Казалось, вот-вот эта толпа стволов сорвется куда-то, сбиваясь в буреломы.
Страшно, боязно было Фоме искать людское счастье, расцветавшее в ту ночь.
— Вот оно, смотри, — сказала красавица и благословила его. — Иди сорви.
Далеко-далеко, за гнилой глубокой пропастью светился цветок папоротника.
«Почему я? — подумал осторожный Фома. — Еще упаду, собьюсь, затопчут. Зачем мне эти хлопоты? Пусть другие».
Но она положила руку на его плечо: «Иди, иди».
И Фома на дрожащих ногах пошел между деревьями, в кровь обдирающими лицо, оставляя на сучках клочья одежды, лез через трухлявые стволы, как в темном кинозале, спотыкаясь, падал, поднимался, едва преодолел глубокий овраг и остановился над самой сердцевиной огня, над тем, чего всегда жаждала его боязливая, но невероятно честолюбивая душа.
Нестерпимо припекло пальцы, но выхватил он, будто из горна, ослепительный огнистый цветок и победно прижал к груди — «Мой!» И в то же мгновение зашипел цветок и погас. И остался в руках черный пепел, истлевшие листья.
В понедельник с утра Фома проснулся с тяжелой головой. Солнечный свет резал глаза, грудь раздирал сухой кашель. Фома пощупал миндалины. Еще вчера он был здоров, а сегодня — на тебе. И где это его просквозило? Откуда дует? От кого это он подхватил?
Но раздумывать было некогда. Водянистый снова опаздывал на кафедру, а сегодня решалась его судьба: «да» или «нет» диссертации. На глиняных ногах он бежал по лестнице, непочтительно расталкивал оторопевших студентов, ядовито дышал, но никак не мог подняться выше третьего этажа. Наконец, низко опустив голову, проскользнул в аудиторию, сел на первый попавшийся стул и снова с завистью увидел, как аспирант Груенко достает из дипломата «Фанту» в порошке, разводит в стакане с водой, а профессор Забудько пьет и причмокивает.
На Фому страшно было смотреть. Под глазами выступили малиновые отеки, редкие волосики, словно из болотной ряски вылез, прилипли к черепу. Женщины сочувствующе зашептались: «Совсем загнали парня». Но угнетенному Фоме теперь казалось фальшивым это сочувствие. Кровь била ему в виски, будто висел он вниз головой. В болезненном его воображении все слова, хорошие, добрые, что говорили о его работе, раздувались, вывертывались наоборот, меняли свой заряд с позитивного на негативный, добрые делались злыми, сочувственные — предательскими, подбадривающие — ироническими. Оборотнями делались, как коряги в тумане.