Выбрать главу

На три месяца она взяла отпуск по беременности и родам, однако продолжала работать из дома; затем наняла няню, чтобы та следила за мной, готовила еду и прибиралась. В сущности, матери требовалось то же, что и всем работающим женщинам, – «жена», чтобы поддерживать огонь в очаге.

К несчастью, когда мне было два года, этот огонь разгорелся чересчур ярко. Отец начал изменять матери с молоденькой няней. Последовал тяжелый развод, суд – и отец потерял все. Мать отобрала у него не только пентхаус в центре города и летний дом на озере Мускокас, но и «Мерседес», и полную опеку надо мной.

Отец получил право меня навещать – не думаю, впрочем, что сам он хотел чего-то большего; а год спустя юная няня сбежала от него с каким-то студентом. Полгода отец прожил в одиночестве в квартире на Квин-стрит. И однажды ночью, поужинав замороженной пиццей, сунул себе в рот револьвер и спустил курок. Когда я стал постарше, мать рассказала мне, что в этот день его обвинили в растрате.

А в моей жизни одна няня сменялась другой. Мать целыми днями пропадала на работе, видя во мне, пожалуй, еще один свой актив, требующий инвестиций. Так что, как вы, наверное, поняли, счастливым мое детство назвать нельзя.

Когда мне исполнилось двенадцать, мать решила, что постоянно приглядывать за мной больше не нужно.

– Райан, – сказала она, – ты уже вполне можешь сам себе приготовить завтрак и обед и вовремя собраться в школу.

Она добавила, что хочет вырастить из меня независимого, самостоятельного человека, который способен сам о себе позаботиться. Так что няню сменила миссис Палисси, кухарка и домработница, получившая распоряжение заодно приглядывать за мной, когда я дома. Она не готовила бутерброды в школу, не стирала мою одежду и уж точно надо мной не «хлопотала». Теперь мне приходилось все делать самому.

От меня больше не требовали сразу после школы идти домой, желания поскорее оказаться дома тоже не возникало; вечера я стал проводить у друзей. Их матери тоже работали допоздна, но за ними хотя бы не шпионили ворчливые домработницы.

Первую банку пива я выпил у Джона в тринадцать лет. По вечерам мать показывала покупателям дома, возвращалась поздно, и свободы у меня было куда больше, чем обычно бывает у подростков. До сих пор не знаю, в самом деле она верила, что я буду вести себя как ответственный взрослый человек, или просто прятала голову в песок.

В четырнадцать мы с Джоном познакомились с марихуаной. Джон пошел и дальше: на празднование Валентинова дня принес в школу пирожки с гашишем, угостил одноклассников и за эту проделку вылетел из школы. Мне, по крайней мере, хватило ума ему не помогать.

Теперь мы учились в разных школах, но оставались друзьями. Джон определенно шел по кривой дорожке: не пересказать, сколько раз он втягивал меня в неприятности. Однако именно нашей дружбе я обязан самым важным в жизни уроком.

Глава тридцать четвертая

Когда я проснулся, мы по-прежнему ехали, но теперь с обеих сторон нас окружал густой темный лес.

– Где это мы? – спросил я, протирая глаза и озираясь вокруг.

– Почти на месте, – ответил Джон. Он поднес к губам пинту виски, открыл бутылку и сделал большой глоток.

– Дай-ка и мне! – сказал я, потянувшись к нему.

Джон обернулся и передал мне виски. Он был уже совсем «хорош».

– Йо-хо-хо! Сегодня ужремся в хлам! Ну-ка… – Тут он выкрутил до отказа ручку приемника, и салон заполнили пронзительные вопли AC/DC. – Так, а как тут открывается крыша? – спросил он, потянувшись к приборной доске.

Лиза протянула руку, нажала какую-то кнопку, и затемненное стекло над нашими головами с тихим шорохом отъехало в сторону. Свежий ветер ударил в лицо; запрокинув голову, я увидел над собой звезды.

Джон влез ногами на сиденье и, привстав, высунул голову наружу.

– Эгеге! – прокричал он. – Вперед, только вперед!

Лиза снова расхохоталась и сделала музыку еще громче. Теперь казалось, что басы и ударные грохочут прямо у меня в голове.

Джон поставил ногу на приборную панель и приподнялся, высунувшись в люк по пояс.

Как бы я ни был пьян, тут мне стало не по себе. Что он вытворяет? Хочет вылезти на крышу?.. Впрочем, соображать было нелегко, а пошевелиться – еще труднее.