– А нечего тут думать, – угрюмо отозвался я. – Я присягу принимал. И вы ведь тоже…
– Принимали, – сказал Комод. – Только кто ж виноват, что нас запихнули в ситуевину, когда присягу, хоть ты лоб себе разбей, не выполнишь? Честное слово, мы б с Тарасом и в мыслях не держали до дому подаваться… Если б были окопы, где все б сидели, да с пушками и пулеметами, да с танками, да с «ястребками» в небе. Только не получилось никаких окопов. Танков на обочинах видели с дюжину – и все они не немцами спаленные, а танкистами брошенные, целехонькие. «Ястребок» видали только один, и тут же на него немцев штук несколько навалилось, враз запалили… Слаб оказался Иосиф Виссарионович, все пшиком обернулось… Значит, не идешь? Ну, сам себе дорогу выбрал, нечего тут речи разводить… Тарас, прихвати жаренину, только лейтенанту кусок оставь, чтобы ноги не волочил…
Молодой, придерживая одной рукой направленную на меня винтовку, присел на корточки, снял прут с рогулек и переправил гусятину в противогазную сумку. Комод сказал спокойно:
– Ну, не поминай лихом, лейтенант…
Оба отступили в чащу, вполоборота, держа меня на мушке, – и, когда пропали с глаз, судя по треску веток и кустарника, припустили бегом, чтобы оказаться от меня подальше. Я не шелохнулся. Бесполезно было. Даже вспыхни у меня желание догнать их и всадить по пуле за нарушение присяги и дезертирство, к тому же с боевым оружием, – где их искать, и пытаться нечего. Говорится же, что у беглеца сто дорог, а у погони – одна…
(В сорок четвертом я попал в Белоруссию, служить на границе с Польской Народной Республикой. И поинтересовался судьбой той деревни – Комод сказал ее название. Судьба ей, как и сотням других деревень, выпала незавидная – немцы ее в сорок втором спалили дочиста, угнали в Германию тех, кто помоложе, а остальных, кто не успел убежать в лес, расстреляли. Культурная нация, ага. Вполне могло оказаться, что и те двое попали под раздачу. Никакого злорадства я по этому поводу не испытал – сами себе дорогу выбрали, что тут скажешь…)
Благородно мне оставили четвертушку гуся, причем с ногой. Не раздумывая долго, я отломил бо`льшую часть и съел без хлеба и соли, обглодав и обсосав косточки. Остаток завернул в лопух и упрятал в карман галифе – просалится карман моих шикарных синих бриджей, да что теперь их беречь…
Вытерев лопухами жирные руки, напился впрок из ручейка и зашагал на восток, уже бодрее, чем до того, – неплохо подзаправился. Понемногу шум на большой дороге становился все тише, а там и вовсе пропал – определенно я забрал влево, как бывает с человеком без компаса в лесу без тропинок. Шагал, и в голову поневоле лезли разные мысли…
Прежде всего я гадал о судьбе друзей-товарищей в зеленых пограничных фуражках. Уж они-то ни за что не стали бы драпать на восток. После войны стало известно, что так оно и произошло, достойно встретили немца войска товарища Берии, занявшие оборону еще в ночь перед немецким нападением. Вот только об участи многих застав, отрядов и комендатур мы ничего не знаем до сих пор и никогда уже не узнаем – живым оттуда никто так и не вышел…
Подумав тревожно о людях, я подумал и о своем Абреке – с ним-то что приключилось? Комод не на пустом месте назвал меня «красным кавалеристом» – я им и был. В городе у нас был ипподром, и давно, еще до того, как я вошел в пионерский возраст, там сколотилась группа мальчишек (было и немного девчонок), которые там пропадали, за что иногда получали дома втык – когда это шло в ущерб выполнению домашних заданий и чтению книг. Убирали в стойлах, а потом нам доверяли и поить коней, и чистить скребницами. Все, кто работал на ипподроме, относились к нам хорошо, если видели, что это не минутный каприз, а серьезное увлечение. Иногда доверяли даже немного проехаться верхом – в виде особого поощрения. И многие из «юных кавалеристов», как нас кто-то прозвал, достигнув призывного возраста, стремились как раз в кавалерию – и многие попадали. Вот и я, прикипев душой к коням, когда подошел мой год, попросился в «синие петлицы». В военкомате я был такой даже не десятый, но капитан рассудил иначе – и петлицы мне достались не синие, а зеленые, направили в Харьковское кавалерийское пограничное училище. Там я и заслужил значок «Ворошиловский конник» – гораздо более редкий, чем «Ворошиловский стрелок». Он и теперь красовался у меня на гимнастерке рядом с «Ворошиловским стрелком». До войны их разрешалось носить на гимнастерках, но после начала войны они как-то быстро с военной формы исчезли. Нет, не было запрещающего циркуляра – просто-напросто как-то и неуместно показалось носить посреди грохотавшей войны мирные значки довоенного, во многом беспечного времени…