Но я знал, что долго не выдержу. Крылатый мальчик, покачивающийся в некоем нездешнем пространстве, уже бьет крыльями о стенки железной клетки.
Коньяк назывался «Фундадор» — крепкий, густой и не особенно ароматный. Есть в нем какая-то прочность. Отсюда, наверное, как мне уже приходило в голову, и название. На вид он темнее большинства испанских коньяков. Сделав большой глоток, я ощутил, как горячая влага растекается по телу, и быстро пошел на дно. Словно откликаясь на сексуальную алхимию минувшей ночи, я мгновенно почувствовал себя обезоруженным. Живо вообразил все, что может расстроить перспективы долгой счастливой жизни либо даже преходящего наслаждения, которое может подарить Нурия. Как в кинематографе, замелькали передо мною кадры сейсмических возмущений и бурных разрывов, убивающих даже надежду на радость задолго до того, как она начала тебя пресыщать. Зазвенели все знакомые струны экстаза, с их неизменным контрапунктом — отчаянием и одиночеством, страхом и ненавистью к самому себе. Все это слишком хорошо мне знакомо. Выходя из бара, я попытался чисто физическим усилием стряхнуть с себя это ощущение.
У своего булочника я купил два последних круассана, в киоске на углу — газету и пачку сигарет. Я открыл входную дверь в дом и, перепрыгивая разом через три ступеньки, бросился наверх. По дороге, на площадке третьего этажа, мне попался Ману. Вид у него был растерянный. На ходу я поприветствовал его, но ответ услышал уже у себя на пороге.
Покопавшись какое-то время на кухне, я прошел в спальню. В руках у меня был кофейник и круассаны. Поднос я поставил на туалетный столик у кровати. Нурия приподнялась на локте и сонно посмотрела на меня. Присев на край кровати, я протянул ей чашку с кофе. Она сделала глоток, поставила чашку на место и, прижав ладони к моим щекам, чмокнула меня в губы.
— Ну, как самочувствие? — негромко спросила она.
Паника, охватившая меня в баре, улетучилась.
— Потрясающее, — ответил я.
Знакомство с Нурией заставило меня забыть, что уже давно я принял приглашение на какие-то посиделки, назначенные на сегодня в Барио-Готико кое-кем из английских и не только английских эмигрантов — учителями, самопровозглашенными писателями, художниками и просто бездельниками. Тем не менее, когда я вспомнил об этой встрече, Нурия выразила желание присоединиться ко мне. По причинам, на мой вкус совершенно непонятным, эта публика занимала ее. Новизной, что ли, своею привлекала? И точно по тем же странным причинам я и сам нередко ходил на подобные сборища. То есть ходил, когда приглашали, словно влекомый инстинктом собаки, которую тянет к собственной блевотине.
Встреча на сей раз была устроена в чьей-то просторной квартире, расположенной в лабиринте узких улочек между площадями де Сен-Жюст и Мерсе. Разумеется, она превратилась в настоящее бедствие. Так всегда бывает на подобного рода сборищах английских эмигрантов, участники которых надираются значительно больше, чем нужно для обычной болтовни, пусть даже шумной и бессодержательной. Начинаются сетования на приютившую их страну и ее жителей (в сочетании со страстным самовосхвалением), и демонстрируется потрясающая неспособность увидеть себя в ином обличье, кроме как почетных гостей неблагодарного мира. Чаще всего подобные эмоции и заявления сопровождаются болезненным и невнятным антибританским пафосом. В целом же эти люди удивительным образом не способны отдать себе отчет в том, что по одному своему положению учителей английского языка они представляют собой либо разновидность своих предков — служащих колониальных администраций со всеми их предрассудками, либо марионеток, миманс в мире, которым правит корпоративная Америка. Почему бы, думал я, не учить вместо английского разведению цветов или чему-нибудь еще? Но ведь я и сам раньше зарабатывал на жизнь преподаванием английского, так что, рассуждая подобным образом, просто стремился смягчить уколы собственной совести.
Двое-трое гостей умудрились нацепить на ноги сандалеты с белыми гольфами — безвкусица, которая, как мне казалось, была упразднена в Индии императорским указом. Они ревели, как ослы, громко сквернословили, не выходили из кухни, стараясь быть поближе к спиртному, и поочередно впадали то в слезливую сентиментальность, то в показной гнев.
Устроители ангажировали уличного танцовщика, по росту фактически карлика, по имени Антонио де ла Пальма. Англичане всячески ублажали его, наперебой предлагали выпить (а он и не прикасался к рюмке) и умоляли поплясать еще. Обычно Антонио де ла Пальма зарабатывал на жизнь, танцуя на улицах. По праздникам денег выпадало посолиднее. Выступление на званом обеде было для него просто работой. А на работе следует оставаться трезвым. Он ценил аудиторию, способную воспринять его мастерство, публику, которая видит в нем артиста, а не физически неполноценного паяца. Он был беден, но наделен чувством собственного достоинства, чего англичане, его-то как раз и лишенные, не могли осознать. Им бы только напиться да потешиться вволю. Они жаждали развлечений, им была нужна марионетка. Антонио нанял Гордон, коротко стриженный уроженец Манчестера, за мужественной внешностью которого скрывался несчастный, всеми отвергаемый гомик. Это приглашение было подарком на сорокалетие Алистера, длинноногого, неуклюжего, флегматичного школьного учителя, выходца из старой англо-шотландской семьи. Юбиляр был в восторге от щедрого и такого необычного подарка друга. Во время представления карлика они все время болтали и смеялись без удержу. Явно влюбленные в идею изгнанничества, Гордон и Алистер, однако же, не могли ни соучаствовать в происходящем, ни оставаться в стороне.