К сожалению, о том, как «мешала» Оболенская Волошину, записи в дневнике утрачены. Остались только их краткие воспроизведения 1933 года, передающие интенсивность общения и взаимный интерес друг к другу, усиленный погружением в глубинные пласты истории древней Киммерии в режиме reality: «Спустились в Змеиный грот и сидели на крохотном пляже под гигантскими камнями, вспоминая одновременно Одиссея. Совпадение удивило меня, но М.А. сказал: “Немудрено. Он же на Карадаге, где-то тут, спустился в Аид. Пристал у кордона, шел тропинкой…” и т. д.»[20].
Кандауров, встречавший в Москве возвращавшихся в конце сентября барышень, был встревожен не на шутку. Сообщив, что Волошин прислал ему письмо с восторженными рассказами об Оболенской, ревниво расспрашивал: «Что Вы сделали с этим толстым чертом? ‹…› что за новые горизонты Вы ему открыли? Отчего Вы со мной о том не говорили? Он пишет, что каждый день открывает в Вас новое, и такие дифирамбы пишет… Как это Вы к концу лета пробили брешь? Я ему ответил – что ты мне все о Ю.Л. пишешь – чего ты раньше смотрел?»[21].
Элегии для «обормотов»
Пишу теперь с М<агдой> С<ергея> Я<ковлевича> в тесной гуще обормотов. Одни сидят рядом со мной, другие лежат внизу, третьи входят, читают, снуют. Сокол помогает позировать, пускает мыльные пузыри, переводит калькомани на сандалии С<ергея>Я<ковлевича>, мне в альбом, Магде в ящик. ‹…› Гвалт и столпотворение. Очаровательные они.
Забавно, что именно Константин Васильевич «открыл» Волошину глаза на Оболенскую незадолго до своего отъезда. Однажды, читаем в дневнике, «К<онстантин> В<асильевич> вечером пришел к Магдиному окну за обещанной свечкой, и мы ему прочли элегии и хотели еще прочесть мое старое посвящение М<аксимилиану> Ал<ександровичу>, он в восторге убежал отнести свечу и привел еще самого М<аксимилиана> А<лександровича>»[22].
Конечно же, барышня из литературной семьи, дышавшая воздухом петербургского Серебряного века, писала стихи, но всерьез к поэтам себя не относила. Ее лукавая муза была склонна к пародии, шаржу, тем и отличалась от «высокой» поэзии, звучавшей на киммерийском олимпе. Потому и свои элегии на коктебельские темы Оболенская порой смущенно называет «пасквилями» и, если бы не Константин Васильевич, то вряд ли бы сама решилась представить их искушенной публике. Но и соблазн был велик.
Одним из поводов к писанию на этот раз стала премьера венка сонетов «Lunaria», прочитанного Волошиным своим гостям под коктебельскими звездами. И вот хозяин дома предстал в окружении своей коктебельской свиты, хотя и не без легкого намека на пародию, в стихах Оболенской. Из них в конце лета тоже сложится венок сонетов – форма сложная, предполагающая владение поэтическим мастерством, что выдавало опытного автора, не новичка.
Но и первые услышанные стихи, легкие и озорные, вызвали всеобщий восторг, смущенной Оболенской пришлось неоднократно повторять чтение и самому Максу, и его гостям. Так к ней пришла литературная «слава», разрушившая былые напряжения и преграды с «обормотами» и сделавшая ее на целый август литературной знаменитостью Коктебеля. Затем, уже после отъезда семейства Кандауровых, начались совместные чаепития, игры, чтения стихов – и в дневнике читаем: «Сегодня М<арина> И<вановна> удивлялась, как мы столько прожили (с 16 мая), а познакомились лишь недавно, расспрашивала о первых впечатлениях моих»[23]. Волошин, похвалив Оболенскую за твердый стих, предложил ей «сажать натуру и писать стихотворные портреты»[24], чему она и последовала, сложив стихи всем, с кем подружилась, – С. Я. Эфрону, М. И. Цветаевой, М. С. Фельдштейну, В. А. Соколову, К. Ф. Богаевскому и другим.