‹…› Котик, а где же мне писать Маргариту – в обормотнике тесно в моей бывшей комнате. И станет ли сидеть она? Кто вообще интересуется этим портретом, кроме тебя? Я потому спрашиваю, что прошлый раз вышла чепуха.
Милый дружок, зачем посторонние приводят в порядок мои работы? Кроме тебя, никто этого делать не должен. Не сердись на меня за это ‹…› А хороши ли были лепешки у Пра? Это из отрубей, Котик, вот ты их и попробовал! ‹…›[112]
‹…› Как поживает Пра и что Толстой? О чем поговорили? ‹…› Котя, если писать Маргариту, то придется долго – согласится ли она? А скоро я не могу отделаться. Отчего ты снова заговорил об этом портрете? Когда приедешь, устрою тебе елку, хорошо? ‹…› Сейчас прерывала письмо, т. к. за чаем был у нас одни слепой немец, у кот<орого> сын в немецком плену, а сам он расстраивается по поводу травли «Нов<ым> Временем» прибалтийских немцев, т. к. чувствует себя горячим русским патриотом. По-русски еле говорит, и жаль мне его было смертельно. Много незаслуженного оскорбления может произойти для отдельных лиц. Вот – сын в русской армии был. ‹…›[113]
Сегодня ночью был ветер с метелью, и я гнала грусть о тебе: если бы мне только держать твою руку, только приложить ее к щеке и слушать ветер около тебя. Утром писала, скоро кончу. Потом приходил Сер<гей> Эфрон. Он изумительно, невероятно красив в своей шубе и шапке – какой-то принц индийский, раджа. Такой сказочной красоты, породистости я не видела больше. Но вот не могла бы увлечься! Дорогой мой, насколько ты моложе его – даже смешно! И не в смысле какой-либо мудрости – а просто в нем такая усталость и тяжесть. Как это странно. Ах, как я люблю тебя, любуюсь тобой. Моя радость, береги себя, чтобы мне радоваться на тебя всегда и чтобы живопись моя кричала о радости. Целую, до завтра[114].
Здесь, пожалуй, Юлию Леонидовну можно заподозрить в некоторой «недостаточности», намеренной холодноватости в описании своего отношения к С. Я. Эфрону. В записях о нем в дневнике 1913 года присутствуют другие интонации – более доверительные и дружески-нежные: «…Но Сережа. А он не чует своей хрупкости. Строит планы: “Я непременно зайду в П<етер>б<урге> посмотреть Вас в обстановке из красного дерева”, – сказал сегодня. Я бы ему прибавила жизни из своей, да нельзя. 19 лет»[115].
‹…› меня на днях ошарашил Алехан в коридоре нашего обормотника, куда вызвал и сообщил, что любит Тусю Крандиевскую, любит давно и т. д. и т. д. Я в тот вечер так и не поверила ему, думала, шутит, но дней через несколько он опять пришел уже ночью и целых 2 часа объяснял мне очень туманно и красиво, как все это в нем произошло. Разумеется, я его не обвиняю, но все прежнее обаяние любви его рассеялось. Померк ореол молодой, красивой, всепоглощающей влюбленности. И что он нашел в Тусе? Говорит, что мы все не знаем, не понимаем ее. Говорит, что у нее только внешность articl’a de Paris[116], как я ее называю, что этой внешностью она только прикрывается. Дай Бог. ‹…›[117]
‹…› Я вечером еще получила письмо от тебя – у тебя твой брат[118]. Когда и надолго ли приехал? Отчего вы обо мне говорили – он знает обо мне или просто видел живопись? ‹…› Котик, ты ничего не знаешь о Толстом? Я слышала что-то странное о нем, ну, все равно. ‹…›[119]
‹…› Что же касается друзей, то я их не жалею, т. к. истинный друг не отойдет из-за пустяков. Вот Толстой. Это дело другое! Он меня не знал и не знает, т. к. прячется и бегает от меня. Пускай женится на ком хочет! Разве это мое дело? Я только могу порадоваться за Маргариту. Конечно, ему стыдно передо мной за те слова, которые говорил. Но я бы, если бы любил друга, не поступил бы так. Мне жаль его, т. к. он мог в это время стать крупным человеком, а он стал размениваться на мелочи. Бог с ним! ‹…›[120]