‹…› Светленькая! Что это ты затуманилась? Что случилось? Я нисколько не боялся и не боюсь сплетен, но просто мне было досадно, если бы ты говорила с человеком, который нам не сочувствует. Я люблю говорить с теми, которые относятся к нам тепло и понимают нас, а с другими не говорю, т. к. противно, когда чужие копаются в моей душе. Ты не поняла и иногда не понимаешь меня. Относительно твоего отношения к Соф<ье> Ис<ааковне> – я вполне одобряю. Кому ясно, что у меня к тебе осталась только дружба? ‹…› Хочу подойти к тебе весь целиком и свободным. Я хочу насладиться полным счастьем, не мучить тебя и всех, кто тебя и меня любит. Об этом мы поговорим лично. ‹…›[137]
Здесь остановимся. Отголоски коктебельского «землетрясенья» звучат в письмах и дальше, но эти – личные – в отблесках Первой мировой войны истории уже состоялись, а пламя мегасобытий века еще впереди.
В качестве постскриптума и далекого эха рассказанной истории приведем единственное письмо Ю. Л. Оболенской А. Н. Толстому, вернее, его черновик, написанный, видимо, незадолго до окончания войны – уже второй, Великой Отечественной:
Многоуважаемый Алексей Николаевич.
Если Вы еще помните беспечные коктебельские дни и «золотую улыбку» «дяди Кости» Кандаурова, то, м<ожет> б<ыть>, вспомните и меня, Ю. Л. Оболенскую, которую Вы когда-то называли Юленькой. Вернувшись из-за границы, Вы посетили нашу квартиру (по ул. Горького 46 б, кв. 8) и любовались нашей обстановкой, находя и ее, и нашу жизнь в СС<С>Р прекраснее жизни на Западе.
В настоящий момент эта обстановка под угрозой гибели: временные жильцы вбивают гвозди в красное дерево, пользуются. В большой опасности коллекции рисунков К. Ф. Богаевского, работы Сапунова, Водкина и др., переписка, книги. Мне самой приходится ютиться на чужих койках в тяжелых условиях и непрестанной тревоге, т. к. после эвакуации не могу добиться прописки. В Москве полным ходом идет художеств<енная> жизнь. У меня огромное желание работать творч<ески>, и мне со всех сторон предлагают интересную работу, нужную для государства. В Иванове эта жизнь еле теплится, и делать там мне абсолютно нечего.
А<лексей>Н<иколаевич>, Вы пользуетесь большим влиянием, окажите мне помощь в деле прописки (нужно разрешение Моссовета). Не ради меня, а ради памяти Конст<антина> Вас<ильевича> и для спасения культурных ценностей.
Ю. Оболенская[138].
Неизвестно, было ли отослано это письмо. Но вернуться в свой дом Юлии Леонидовне удалось.
Портрет героя
Сюжет из позапрошлого века
Сологуб, автор «Тарантаса», современник Пушкина, с которым К.В. был знаком в юности, послужил <поводом> для всевозможных шутливых историй о возрасте К.В.
Богаевский утверждал, что он с «Кипренским в Капернауме водку пил» (говорил И. Э. Грабарю), Ходасевич (Владислав) уверял, что он современник моего любимого поэта. «Как, Пушкина?» – спросила я. – «Нет, а я думал, Петрарки…»
Выписывая двойной портрет на фоне эпохи, трудно не увлечься героиней, поскольку ее эпистолярная художническая «автобиография», а хотите – исповедь, не только выстраивает сюжет, композицию повествования, но и окрашивает его эмоционально, делая образ более выразительным. Но пора, соблюдая принцип парности, взглянуть пристальнее и на второго героя. Тем более что именно его личность и «линия жизни» для Оболенской всегда были на месте первом. Человек из XIX века, дворянских корней, дворянского воспитания, в котором классика не переродилась в архаику и сохраняла молодость, неизменно проступая в благородстве вкуса, чувств и поступков.
В 1914-м, поздравляя Константина Васильевича с днем рождения, Оболенская шутливо писала: «Так значит, 49 лет назад появилась в этот день маленькая рассада, из которой вырос мой милый кочан. Какой хороший день, и какая славная мысль пришла ему в голову так порадовать меня. Как хотелось бы мне видеть, что это был за мальчишка. Ты, впрочем, так молод, что мне вовсе не странно представлять тебя ребенком»[139].
Усадить Константина Васильевича за писание мемуаров – идея Оболенской. Да и сам он, как следует из письма к брату Леониду, в какой-то момент заинтересованно отнесся к истории своего рода. Правда, время для подобных изысканий было не самое благоприятное, да и усидчивости в работе над рукописью автору пришлось бы занимать. Но первое обстоятельство, видимо, было еще не слишком осознанно, а в помощи Юлии Леонидовны при дальнейшей литературной обработке текста сомневаться не приходилось. Оболенскую всегда увлекали рассказы Константина Васильевича и история жизни «до нее» – в веке XIX, – а кандауровская причастность к кишиневскому дому, где когда-то останавливался Пушкин, волшебным блеском осеняла и ее возлюбленного. Возможно, что оба сумели почувствовать и другое: время раскололось, прошлое стремительно уплывает от них самих, и оно вдруг стало так пронзительно дорого.