Зато Жан-Никола, шедший в ногу со временем и желавший слыть передовым, относился к идеям с полной серьезностью. На последнем Салоне, где его отец выставил портрет четырех принцесс в натуральную величину, в костюмах природных стихий — Огня, Воздуха, Земли и Воды, — стихий, выраженных единственно в красках и больше ни в чем, стихий, сведенных к самому простому своему воплощению, а именно к позам и лицам, Жан-Никола услышал, как двое посетителей судили работу Батиста без всякого снисхождения: «Да, легкая, живая, блестящая манера письма. Разумеется… Ну а дальше-то что?» Жан-Никола любил отца, невзирая на их разногласия, и ему было больно это слышать; он подумал, что сможет помочь отцу вложить в его работы ту глубину, то самое «дальше», которых им не хватало.
Батист, поглощенный другими заказами, попросил сына закончить для некоего господина Дюваля, директора — притом весьма обеспеченного директора — Индийской компании, трогательный семейный портрет (муж, человек в летах, разворачивает карту Азии перед своею женой, довольно уже немолодой дамой в платье из серой тафты; она нежно положила руку на его плечо, устремив взгляд на пуделя, играющего у их ног); итак, Жан-Никола решил подчеркнуть взаимную привязанность пожилых супругов, показать на картине пример идеальной любви, которая, несомненно, вызовет на ближайшем Салоне восхищение публики. Филемон и Бавкида. С людьми все ясно, остается написать только собаку, и он сделает это на свой манер — современный.
Два дня спустя Батист, вернувшийся домой, застывает прямо на пороге мастерской. Он озирает картину — с изумлением, притом с мастерски разыгранным, преувеличенным изумлением: комедиантство у него в крови; вдобавок ему не терпится взять реванш за пятьдесят лет рабского подчинения властям, академиям, вельможам, богачам — в общем, сильным мира сего. «Кто посмел?» Ученики съеживаются, подручный исчезает в чулане, Жан-Никола отступает в темный угол. В*** медленно подходит к портрету. Он даже вынул и напялил очки… Непонятно, ворчит он или мурлычет — мурлычет от удовольствия, предвкушая сцену, которую собирается устроить, — во всяком случае, он издает какие-то урчащие звуки и, как всегда, первым делом обрушивается на Жана-Никола: «Ага, теперь я вижу! Теперь мне все ясно! Месье считает себя умнее всех! Да-да, не спорь, ты решил поумничать! Изобразить великого мыслителя! Мадам Дюваль держит у себя маленького пуделька, которого обожает — слышишь меня? — обожает! Ты же берешь и пишешь рядом с ней борзую!.. Ее собачонка ни минуты не посидит на месте, носится как угорелая, именно поэтому на моем портрете она притягивает взгляд своей хозяйки, отвлекая ее даже от мужа, а ты… ты изобразил спящую борзую у ее ног! Спя-щу-ю! И вдобавок борзую — о, я прекрасно понимаю причину, ведь борзая — символ верности, не так ли? Вот мы и добрались до самой сути! Месье решил предъявить, во что бы то ни стало предъявить свою идею! Как будто при виде этой пары стариков, с их позами, с их лицами, зрители сами не разберутся, что к чему! Но объясни ты мне, Христа ради, почему тебе вздумалось написать свою борзую уснувшей? Говори, почему?»
— Ну… — мямлит Жан-Никола, — спящая собака яснее выражает… гм…
— Что выражает?
— Э-э-э… верность.
— Ага, стало быть, верность, да еще в тройном размере! Один раз в стариках, второй — в собаке и третий — в ее сне! Да неужели ты не видишь, осел эдакий, что спящая борзая в композиции этого портрета не только перепевает и без того ясную мысль, но еще и противоречит ей! Это же абсурд! И потом, откуда взяться борзой в буржуазном доме, да еще в гостиной! Ну где тут логика? И вдобавок у дамы, которая души не чает в своем пудельке! Когда же ты, дурень упрямый, перестанешь писать картины головой и начнешь работать руками?
И В*** не лишает себя удовольствия процитировать Шастелена, не указывая, впрочем, автора: «Итак, перед вами испорченный портрет. Испорченный чрезмерным умствованием! Вбей себе в башку, мыслитель, что в живописи наиглавнейший талант — глупость. Или, если это слово тебя шокирует, пусть будет наивность! Наивность!»