Выбрать главу

И он даже не знал, до какой степени комичен он был.

Но, быть может, когда ты провел свою жизнь в мечтах о любви, уже и невозможно обменять эту мечту на женщину. Он взял ее руку, тонкую и нежную, руку, питавшую ее пальцы нежностью, и сказал себе, что надежда, быть может, в том, что он не любит эту женщину, что речь идет о нескольких днях приятного любовного приключения и все шансы остаются еще нетронутыми: любовь женщины еще может вытащить его из этого, может помешать ему мечтать о полной и всеобщей любви. И ему сделалось совестно своих мыслей, ему сделалось совестно так походить на тех, кто угрожает миру; и он ускорил шаг, прижимая ее к себе, спеша добраться до дома, закрыться в четырех стенах, раздеть ее, дать наконец-то форму своим пальцам, закрепить их на чем-то, держать, удовольствоваться, встать на колени и возвести до неба этот счастливый крик женщины, как собор радости.

— Это здесь.

Трехэтажный дом, своего рода башня на скале, и с двух сторон фасады, раздвигающиеся с театральной легкостью, с элегантностью балетного шага, — фасады, брошенные как два торопливых мазка кистью, справа и слева, — и, разумеется, пришлось подниматься по лестницам и ждать, пока он найдет ключ, и страстно желать, чтобы он не зажег свет или чтобы случилась поломка электричества, и уж чтобы всяко это не был свет одной из тех непристойных люстр, что свисают с потолка, и затем сесть на что-нибудь, что могло оказаться и кроватью, пока он опрокидывает предметы и зажигает лампу у изголовья; и они поцеловались — но ничего при этом не ощутили, — только лишь для того, чтобы спрятать свои лица, не смотреть друг на друга. Они какое-то время сидели вот так, неловко прижавшись друг к другу, в невозможной позе, но не решались отодвинуться друг от друга, чтобы это не выглядело как расставание. И он уже не знал, как действовать, ему не хотелось действовать как с другими, а ее сковывала собственная деликатность, и он это отлично знал, но ему так хотелось, чтобы было не так. И они отдалялись друг от друга с быстротой падения, и в течение нескольких секунд общего у них было лишь одно — акт воли, — и возможно, любовь есть не что иное, как две мечты о любви, щадящие друг друга. Но они боролись, они знали, что это только первое земное испытание, и Энн подумала: если я и в самом деле заблуждаюсь, то это так ужасно, что пересплю я с тобой или не пересплю — в действительности не будет иметь никакого значения. И он почувствовал, как она вздыхает, сильно-сильно, так, что казалось, будто что-то взмывает вверх и вылетает из комнаты, и он почувствовал, как она шевелится, расстегивается, и тут он цинично подумал, что теперь она встанет и на короткое время оставит его, но она избавила его от этого, и он наконец-то с благодарной нежностью прижал ее к себе и думал теперь уже только о ее голосе, только о храме ее голоса, о пальме ее голоса, о фонтане ее голоса, и он искал его и старался воздвигнуть его, построить, запустить его в небо, во славу жизни, тот единственный голос, что только и может полностью выразить человека, — голос любимой женщины, и вот наконец он раздался, как из глубины его самого, тот голос, который дан маленьким девочкам для того, чтобы плакать, а женщинам — для того, чтобы быть счастливыми. И когда наконец Ренье оторвался от ее лица, он знал, что больше нечего бояться.

— Я все слышал, — торжествующе возвестил он.

— Боже мой, вы оставили окно открытым!

— Ну и что? Нужно быть щедрым. И потом, мы на Юге. Он сотворен для этой песни. Мимозе уже даже мало просто петь, она горланит. И чеснок тоже. И всё. И если люди, проходя мимо, слышали вас, то, наверное, сказали: надо же, пение. И возможно, задержались на какое-то время, чтобы подышать и послушать, — так смотрят на небо, чтобы узнать, будет ли завтра хорошая погода. Завтра же если они увидят, как вы выходите, то будут долго провожать вас довольным взглядом — так щупают виноград. И если у них есть что продать вам или если требуется выполнить какую-то работу по дому, то они по дружбе сделают вам скидку.

И я действительно не думал больше ни о чем другом, а только о твоих волосах — как будто наконец нашлись все источники, — о твоей груди, в чьей форме воплотилась потребность любить, о твоей шее, выразить которую способна лишь моя рука, о твоих глазах, — и как же одинок свет, когда ты спишь! Но почти тут же вернулись старые заботы, и нужно было попытаться оправдаться. Он сказал себе: есть только человеческий лик, и все, что добавляет ему улыбки, — хорошо. Можно сорок лет бороться, как Альберт Швейцер в глубине Черной Африки, а можно склониться к твоим губам и так пополнить человеческое счастье. Сомневаться в этом — значит сомневаться в братстве. Каждый раз — когда ты счастлив, ты воздаешь людям. И мне думается, воспоминание о двух влюбленных под одной из парижских арок сделало для меня в трудные часы, когда я сидел за штурвалом самолета, больше, чем любая протянутая рука.

— Я думала, вы уезжаете только через десять дней, — сказала она мягко.

Он поцеловал ее.

— Извините. Но я был не очень далеко.

— Когда именно?

— Я должен был сесть на корабль в Марселе, седьмого марта. Но теперь, разумеется, все кончено.

Он встал и направился к глиняному кувшину с вином. Запрокинув голову, он пил вино, стоя посреди комнаты, а Энн смотрела на его пустой рукав. Вероятно, он больше дорожил той рукой, которой не стало, чем той, что осталась. Но теперь все кончено, я уже не поеду, думал он, слушая счастливый голос, еще наполнявший его. Как же я буду вспоминать о нем на другом краю света! Голос, который отвечает абсолютно на все, куда им до него с их Пабло Казальсом[16] и Прадским фестивалем, — и он быстро вернулся к ней и, встав на колени, произнес с очень серьезным видом:

— Я бы хотел иметь возможность быть с тобой, непрерывно, всегда. Жизнь должна бы состоять в том, чтобы навечно зависнуть в зените твоего голоса, как те мячики, что подпрыгивают на верхушке фонтанчика в ярмарочном тире. И уже никогда не падать. Почему вы смеетесь?

— Довольно забавный способ построить лучший мир, — сказала она.

ВТОРАЯ ЧАСТЬ. КРАСНЫЙ: ЛИРИЧЕСКИЕ КЛОУНЫ

I

В течение двадцати четырех часов Вилли разыгрывал для себя комедию, будто верит, что речь идет о простой интрижке. Облачившись в пурпурный халат, он разгуливал по своей золотой гостиной в «Негреско» с бокалом шампанского в руке, стараясь как можно лучше подстроиться под свой персонаж, укрывшись за маской персонажа, которого сам же для себя и выбрал, — так некогда люди в поисках пристанища бежали в далекие края. Он изображал перед Гарантье комедианта, задетого в своем самолюбии, глубоко переживающего за свою репутацию донжуана, которой нанесен удар, напуганного угрожающими коммерческими последствиями этого дела в случае, если оно получит огласку, — ведь после историй с Ритой Хейуорт и Али-ханом, Ингрид Бергман и Росселлини журналисты держали ухо востро. Вульгарность и банальность его персонажа были единственно возможным способом подстроиться под реальное и слиться с ним, ответить ему в нужном ключе, задать тон миру и защитить чувствительность, малопригодную для обжитых мест.

— Дорогуша, для меня главное — знать, как долго она еще собирается безобразничать. Она уже провела ночь со своим парнем, так что наверняка в курсе его возможностей: ан нет, ни тебе телефонного звонка, ничего. Она должна была начать сниматься в понедельник. Вы ее отец, я ее муж, и я считаю, что, когда она уезжает с любовником, ей следует предупреждать нас. Я не очень подкован в морали, но уж это я знаю.

Гарантье смотрел в окно в сторону моря. На Английской набережной карнавальная толпа глазела на проходящие мимо отдельные части процессии, которая перестраивалась на площади Гримальди. Это чем-то напоминало полотно Джеймса Энсора.

— Не старайтесь для меня, Вилли. Не стоит труда.

Вилли сделал обиженное лицо:

— С вашего позволения, я стараюсь для себя. Вообще-то зубы чистят не для других.

Он раздавил сигарету в пепельнице с пафосом, продиктованным желанием Вилли, чтобы его хорошо было видно изо всех уголков зала, рассчитанного, как минимум, мест на шестьсот.

вернуться

16

Пабло Казальс (1876–1973) — испанский виолончелист, основатель Прадского фестиваля.