— Вы принадлежите к устаревшей драматической школе, Вилли. Той, где излишне жестикулируют. Я бы даже сказал, к обществу, которое злоупотребляет жестами.
— Знаете, паразитизм, пусть даже и изысканный, никогда не был в авангарде прогресса.
— Спасибо. Есть способ быть полезным тем, кто придет нам на смену: это помочь им нас сменить. Я делаю все, что в моих силах.
Вилли повернулся к нему, тяжело оперся о стол, и его большая, всегда чуть сутулая спина — он выдавал за стать то, что было лишь довольно сильным искривлением позвоночника, — еще больше сгорбилась, как будто он застыл в полупорыве.
— Listen, pop [17], — сказал он. — Между двумя сутенерами актерствовать ни к чему, но я полагал, вам больше по душе эта вежливость, чем искренность. Вы дорого обходитесь Энн, не так дорого, как я, но все же дороговато: для жалкого преподавателя литературы это неплохо. Вы любите хорошо одеваться, путешествовать, с большим вкусом украшать свою квартиру, и вы с утра до вечера ничегошеньки не делаете, ожидая, когда грянет революция и освободит вас даже от этой обязанности. Сейчас перед вами стоит бутылка с вашим любимым виски, которая не будет фигурировать в вашем счете, так как с тех пор, как вы всучили мне свою дочь, никто ни разу не видел счета, выписанного на ваше имя. Так вот, знаете, во что нам может обойтись это приключеньице? У нас нет ни гроша, ни у Энн, ни у меня, а значит, и у вас тоже. Я вложил деньги Энн в разные ценные бумаги, но представьте себе, она всё потеряла. Не везет, правда? Не стану от вас скрывать, я старался изо всех сил. Я очень хотел остаться с малышкой. Мне нравится заниматься с ней любовью. Как-нибудь я вам покажу в деталях, как я это с ней проделываю, но не сейчас. Единственный способ сохранить Энн — запереть ее в голливудском кругу. Если она из него вырвется, все пропало. Она оставалась, потому что не знала, чем еще заняться, потому что ждала любви, чтобы выйти из него.
Гарантье поставил бокал.
— На тот случай, если вы, паче чаяния, не знаете этого, — заметил он, — ходят слухи, будто она оставалась из жалости к вам.
Вилли продолжать гнуть свою линию:
— Потому что Голливуд предлагал этой девушке, как бы свернувшейся клубочком внутри себя самой, успокаивающую и делающую все легким банальность, а также и, возможно, главным образом потому, что у вас появился вкус к роскоши, а она питает к вам нежные чувства — невероятно, но факт!
— Но у меня не появился вкус к роскоши, — сказал Гарантье. — Он у меня всегда был. Я мог бы вам сказать, что сам себе отвратителен, но это неправда, это еще не все; мне отвратителен даже воздух, которым я дышу, среда, в которой я живу, общество, которое меня произвело и терпит. Я — и есть то, что я больше всего ставлю ему в упрек.
— Знаю, знаю, знаю. Знаю также, что все это ложь, будто вам отвратительна роскошь, но будто бы вы так изображаете в своем уголке для себя самого существующий — или же несуществующий, но который вы изо всех сил стремитесь воплотить — социальный и моральный декаданс. Все это оттого, что вам не удалась жизнь. Все это оттого, что вас бросила жена, а вы ее любили. А может, даже и не любили: просто пытаетесь оправдаться. Избитый ход — проиграв скачку, говорить себе, что вам на старте перебили ноги. Но это ваше дело. Можно жить и так. Изображайте, милый друг, изображайте, изображайте! Но что до суровой реальности — той, что вечно пукает у вас между ног, — то зарубите себе на носу вот что: завтра я получу первые телеграммы со студии. Я мог бы телеграфировать, что она заболела, но это чревато: через двое суток у меня на хвосте будет сидеть уже с десяток репортеров. Если это легкая интрижка — все хорошо. Если же это затянется, ее карьера рухнет и ваша тоже, дорогуша. Для нас троих речь идет о миллионе долларов в год.
— Как же вы ее любите! — удивился Гарантье. — Узнаю в ваших речах всю вульгарность любви. Вы ее любите, мой маленький Вилли, а она вас нет. Впрочем, это и есть большая любовь: когда любишь только ты. Когда же любят друг друга, она разрезается на две части, она уже ничего не весит. Люди, которые любят друг друга, ничего не понимают в любви.
— Избавьте меня от ваших откровений, старина.
Гарантье улыбнулся. В неярком морском послеполуденном свете, шедшем ото окна, — а тут еще небо, чайки, море, — в нем проглядывала сероватая, с проседью, изысканность: прядь, усы, фланелевый костюм, — и он стоял там, в пастельных красках уходящего дня, как бы добавляя еще один полутон всей картине.
— Когда я думаю, что они сейчас наверняка таскаются со всем этим по улицам и гостиницам, и достаточно одного фотографа… Им нужно было взять меня с собой, я бы послужил прикрытием.
— Что, Вилли, рана кровоточит?
— Да пошли вы! Что мне с того, спит она с кем-то или нет? Наоборот, это даже на пользу ее искусству. Но если бы с ними был я, они хотя бы чувствовали себя спокойно. Им бы не пришлось прятаться. Ибо я все же надеюсь, что они прячутся! Но ведь так просто было взять и попросить меня пойти с ними, даже с точки зрения морали! Как-никак она существует!
Он был уже в стельку пьян, когда зазвонил телефон. Некий господин, сообщил консьерж, желает поговорить с г-ном Боше о м-ль Гарантье. Сопрано, подумал Вилли с облегчением. Он действительно все это время думал о нем. Тут уже начинало попахивать какой-то мистикой. Поскольку он не знал ни лица Сопрано, ни местожительства, ни даже существует ли он на самом деле, ему оставалось лишь, следуя своим старым склонностям, превратить его в некую страшную оккультную силу, занятую исключительно тем, чтобы присматривать за бедным маленьким Вилли.
— Пусть поднимется.
Гарантье не отрываясь смотрел на чаек.
— Поразительные чайки, — сказал он. — С утра до вечера сражаются над галькой, всегда в одном и том же месте. Понятное дело, туда выходит канализационная труба.
— Свинья, — сказал Вилли.
Лиловый гостиничный грум отворил дверь, и первое, что бросилось в глаза Вилли, была набожно прижатая к сердцу шляпа — так, словно в собор вошел и сам субъект. Низкорослый, со следами миловидности эфеба на лице, которое неумолимое время донельзя раздуло, покрыло морщинами и выкрасило в желтый цвет, он немного напоминал какого-нибудь евнуха, одетого на европейский лад и оказавшегося по милости революции вдали от родного гарема. При взгляде на это абсолютно гротескное, ирреальное лицо Вилли не смог сдержать довольной улыбки и на какое-то чудесное мгновение вновь стал таким, каким был в восьмилетнем возрасте, когда мир еще не был задушен гнетом, то есть реальностью — самой жестокой диктатурой, которую когда-либо пришлось испытать человеку. Затем субъект снял карнавальную маску, и все было кончено. Вилли узнал в нем охотника за автографами: он всюду бегал следом за ними с тех пор, как они оказались на побережье, по вечерам поджидал их на выходе из студии, а по утрам — у дверей гостиницы.
— Что это еще за способ пробраться сюда? — проворчал Вилли. — Прежде всего, кто вы?
Индивидуум поклонился, боязливо втянув голову в плечи.
— Силуэт, простой силуэт, — умоляюще и услужливо пролепетал он. — Набросанный очень быстро и без всякой претензии.
Он так сильно прижимал шляпу к сердцу, что совсем расплющил ее.
— Вплоть до сего момента жизнь ни разу не предоставила мне возможности вставить реплику, ни разу не почтила меня ситуацией… Вечно в стороне, вечный статист, вынужденный довольствоваться немым появлением на сцене, играющий второстепенные роли… вынужденный довольствоваться жизнью других, жить посредством других, через замочную скважину. Девственник, если месье позволит мне уточнить. Девственник и вдобавок бухгалтер». Вечно смотрящий на все лишь со стороны, не имеющий возможности ни до чего дотронуться пальцем. Впервые, из-за стечения благоприятных обстоятельств. Я находился в баре, когда мадемуазель Гарантье… — Палец прижался к губам.
— Ни слова! Конечно, удачная находка для газет… — (Про себя: «Он у меня в руках».)
— Сколько? — доброжелательно спросил Вилли.
— Это не совсем то, — беспокойно произнес индивидуум, тогда как между словами на его губах выступала, исчезала и вновь выступала раболепная улыбка. — Главное для меня — участвовать, быть вовлеченным… Мне нужна дружба, привязанность… Если бы месье согласился взять меня к себе на службу. Восхищение, которое я питаю к месье и мадам. Если бы только месье мог забрать меня с собой в Голливуд… Для абсолютно ничтожного и бесцветного парня, как я, который всегда жил идеалом, которому всегда требовалось верить во что-то, чтобы жить. Месье меня поймет! Из потомственных аристократов, бывший боец Интернациональных бригад, бывший приверженец левых взглядов, бывший постоянный клиент протянутой руки, бывший гуманист, бывший член Жокей-клуба.