Выбрать главу

— Наверно, я снова наелся дерьма, — пробурчал он, яростно расчесывая себя. — Эта французская кухня меня доконает.

В считанные секунды его тело превратилось в одну зудящую поверхность, и тотчас начался приступ астмы. Гарантье, уже какое-то время ожидавший этого, помог ему улечься на глазах обезумевшего Бебдерна, беспомощного перед этим внезапным проявлением реального мира.

— Ничего страшного, — сказал Гарантье. — Волнение. Всякий раз, когда действительность одерживает верх, с ним случается приступ астмы.

Вилли, разинув рот, задыхался и бился как рыба на песке, пока Гарантье держал у его рта специальный аэрозоль, который был всегда у Вилли под рукой. Впрочем, для него в страдании гораздо более невыносимым была проявлявшаяся при этом искренность. Он приходил в ужас оттого, что эта искренность диктовала его лицу, глазам ее собственное выражение. Это было поистине концом искусства.

— Черт побери, — прохрипел он. — Да чешите же меня.

Они быстро раздели его.

— Чешите его, — сказал Гарантье. — У меня заняты руки.

Он продолжал давить на баллончик, вставленный в рот Вилли. Бебдерн принялся скрести, испуганно ощущая под своими пальцами толстые, как чешуя, вздутия.

— Сильнее! — орал Вилли.

Через какое-то время Бебдерн почувствовал, что пальцы отказываются служить ему.

— Я так больше не могу, — простонал он.

— Сходите в ванную за жесткой перчаткой, — приказал Гарантье.

Приступ продолжался около двух часов. Сначала утихла астма, затем зуд, хотя тело все еще покрывали вздутия, постепенно терявшие свою красную окраску. К обессилевшему Вилли вернулось его детское лицо. Это было лицо, светлое лицо детей, засыпающих с игрушкой в руках. Глаза наполовину отключились и, казалось, уже держатся за сон. Лоб под вьющимися волосами как бы стал обителью самой чистоты, и проступила красота черт, которые теперь уже ничего больше не скрывали. Нос был тонко очерчен, прям, губы, казалось, еще ни к чему не прикасались, на упрямом подбородке выделялись те ямочки, что так идут улыбке. Легко было догадаться, что мать, склоняясь над этим лицом, наверно, доверчиво говорила себе: «Он будет любим…» Наконец-то Вилли дышал. Это был один из тех моментов, когда ему открывалась доброта воздуха и он чувствовал себя окруженным нежданной щедростью. Он улыбнулся и закрыл глаза. Гарантье еще какое-то время смотрел на него, затем встал.

— Не угодно ли вам будет подождать у моего номера? — спросил он Ла Марна. — Я сейчас.

Оставшись один, он прошел в комнату Энн и вернулся с полотняной белочкой, которую Энн всегда держала на ночном столике, — этаким маленьким дружелюбным существом с круглыми глазами, которое, казалось, сбежало из какого-нибудь мультфильма. Он тихонько положил ее на кровать рядом с Вилли и вышел к ждавшему его в коридоре Ла Марну.

* * *

Ла Марн проследовал за Гарантье к нему в номер, устроился в кресле, так и не расставшись ни со своим пальто, ни со шляпой в руке, и неохотно взял предложенное ему виски. Он остерегался Гарантье: от него за милю несло серьезным. А с серьезным все бремя реальности немедленно возвращалось на плечи Ла Марна, включая и бремя его собственного присутствия. Со всеми жалобно стонущими и вечно подавляемыми желаниями, которые бессмертным голосом все же продолжают жалобно стенать в вас и заставить полностью умолкнуть которые никогда не удается никаким паясничаньем.

— Вот задница, — заявил он, вовсе не относя это ни к кому конкретно, а скорее в качестве элементарной предосторожности и чтобы расставить точки над «i».

— У меня такое ощущение, что мы уже где-то встречались, — произнес Гарантье.

— Вы с ним?

— Не надо, прошу вас. Кажется, мы вместе заседали в президиуме Конгресса борьбы против расизма в девятсот тридцать седьмом году. Я был в американской делегации.

— Не помню, — сказал Ла Марн, уткнувшись носом в виски. — Я ведь, знаете ли, занимаюсь обувью.

— Обувью? — удивился Гарантье. — Только что вы были эксперт-бухгалтером?

— Разве человек не вправе менять профессию? — взъярился Ла Марн.

— Или же это было в постоянном рабочем комитете Третьего Интернационала в тридцать шестом году? — упорствовал Гарантье.

— Ну ладно, ладно — сказал Ла Марн. — Вы знаете анекдот про кавалерийского офицера и его кобылу?

Он съежился под взглядом Гарантье, как под бормашиной дантиста.

— Нет, серьезно, — сказал Гарантье. — Вилли здесь уже нет, так что можно не фиглярничать… Я абсолютно уверен, что уже встречался с вами. Может, в Лиге по Защите прав человека?

— Что вы ко мне цепляетесь? — рассердившись наконец, заныл Ла Марн. — Разве у человека нет права подурачиться хоть раз в жизни! Нет права сменить профессию? Я — честный работяга, делаю свое дело и не занимаюсь этим… Разве я у вас спрашиваю, с кем вы спите? — (Про себя: он меня достал.)

Все же на какое-то время они погрузились в ностальгическое молчание, как два старых гребца из Оксфорда, перебирающих в памяти свои девяносто поражений от команды Кембриджа.

— Выпейте еще виски, старина, — сказал Гарантье. — Что стало с остальными членами команды?

— Совершенно не понимаю, на что вы изволите намекать, — проговорил Ла Марн с неподражаемым чувством достоинства.

— Мальро, к примеру, в лагере генерала де Голля, — пояснил Гарантье. — Что является, конечно же, самым, какой я только знаю, сенсационным разрывом с эротизмом. А другие?

— Оставьте меня в покое, — сказал Ла Марн. — Я только что целых два часа скреб вашего хозяина и не собираюсь доставлять удовольствие вам и скрести вас, там, где вам хочется. Сами скребитесь.

— А малыша Дюбрехта помните? — спросил Гарантье. — Того, что вслух мечтал на митингах о французском коммунизме, гармоничном, братском, без какого-либо различия, бесконечно озабоченного переустройствами, гуманностью, всецело занятого спасением вечных французских ценностей мер и весов — равновесия и свободы. Что с ним сталось?

— Он по-прежнему коммунист, — сказал Ла Марн. — Вот что с ним сталось.

— А остальные? В тридцатые годы левых интеллектуалов было в Париже не так уж много. Что с ними сталось, со всеми этими трепетными и вдохновенными лицами, которые мы видели на сцене «Общества взаимопомощи»?

— Есть среди них и такие, кто продолжает печататься, — сказал Ла Марн.

— Это в высшей степени прекрасно.

— Но большинство из них так никогда и не оправились от своих ран. Было ведь уничтожение нацистами пяти миллионов евреев — и что бы там ни говорили, это происходило среди людей, — было ведь обращение в пыль Хиросимы — также среди людей, — были политические процессы в Восточной Европе и повешения — среди людей, дорогуша моя, среди людей, хотим мы этого или нет, и был германо-советский пакт тысяча девятсот тридцать девятого года, может, вы о нем слышали?

Гарантье снисходительно улыбнулся. Воспоминание о пакте было для него особенно отвратительно, и он испытывал из-за этого восхитительное чувство принадлежности, величия и восторженности. Ибо для него принести подобную жертву и согласиться проглотить подобную пилюлю было чем-то вроде доказательства — черным по белому — благородства и чистоты преследуемой цели. Он достал из портсигара сигарету «Собрание», вставил ее в мундштук и закурил. Все вместе — рука, золотая зажигалка, слоновая кость и сигарета — составляло приятный для глаз натюрморт. Ла Марн машинально скользнул взглядом по остальной части картины: пиджак старомодного покроя, из английского твида, с высоко сидящими пуговицами, узкие брюки, почти в стиле Эдуарда, и изящные восхитительно натертые высокие ботинки, — над кем он насмехался? Над самим собой? В сущности, подумал Ла Марн, во всем этом, вероятно, одно лишь гигантское отвращение к эпохе и неодолимая ностальгия по прошлому. Ностальгия по времени, когда все идеи еще были цельными, когда они еще не стали печальной реальностью.